Но меня занимают сейчас иные мечты и звуки. Тем паче, что, кажется, Маше удалось-таки на самолете перевалить границу, и меня начинают печатать в Ленинграде. Никогда и не снилось вампиру попасть на родимое пепелище. Естественно задуматься о странностях любви, о Пушкине, о природе искусства. Черная речка и капитанская дочка – достойный повод.
Поговорим о вампирах. Вероятно, всякий уважающий себя писатель по своей натуре вампир. Не пугайтесь! Он же вампир только в переносном, только в иносказательном смысле. Как и все иносказательно в этой перевернутой жизни. Он действует в призрачном мире, выдавая его за реальный, и, бывает, не обманывается. Ведь пока о ком-нибудь пишешь что-нибудь художественное, то вместо него вроде бы и немного живешь, питаясь чужой, вымышленной, разумеется, кровью. А если в запасе у автора десятки личин-персонажей, не считая неодушевленных вещей, которые под борзым пером тоже, случается, обретают голос? Ну, как игра в куклы. В папы-мамы. В дочки-матери. В сестрицу Аленушку и братца Иванушку… Воображаемые дамы в воображаемых коттеджах пьют воображаемый чай из воображаемого самовара. Да так аппетитно пьют, что в доме дым коромыслом и не разбери-поймешь, кто тут у них в гостях, и не сам ли то Пугачев справляет свадьбу? А книга, путешествуя по читательским каналам, набирает ярость, влиятельность. Ее от нас уже не оторвать: присосалась. Напилась ума и достатка у свежих, молодых поколений и раздает налево-направо чувствительные поцелуи-укусы, множа сонмы вампиров, готовых ринуться в ночь…
Но посмотрите, как жалок писатель в суровом дневном свете. Начав пробавляться немного загробной должностью и выдуманной ролью, в полусне, не приходя в сознание, он еле ноги волочит. Оперирует уже не руками, не ногами, а периодами речи и чуть что безответственно уныривает в сюжет. Пренебрегая радостями правильного домашнего бытия, что само по себе уже нелестно, он делает несчастными себя и окружающих. Привычка самонадеянно реять в запретных измерениях сказывается губительно на писательской биографии. Она становится неровной, вымороченной, фантастичной, хоть садись и пиши с нее какой-нибудь новый роман о капитанской дочке.
Пушкин тяготел к фантастическому исходу. Его биография – ствол, зацветающий легендами. Всякий раз – наново.
…Мне все неймется взять новый рубеж прозы. Для этого – для начала – следует разучиться писать. Будто у тебя за спиной никого и ничего не стояло. Одна бушующая ругань…
Тебя станут уговаривать: “Оглянись! Ты сейчас провалишься! Посмотри, каким ты был молодцом когда-то, тридцать лет назад! Вчера! Позавчера! Вернись! Продолжи! Тебе стоит лишь обернуться! Оглянись!..”
Не оглядывайся! не оглядывайся! Иди не оглядываясь. Помни, это бесы кричат в каждой сказке. Только и могут, только и молят об одном: “Оглянись! Подожди! Оглянись!..”
Не обращай внимания. Оглянуться – остаться с ними. Застыть. Обратиться в камень. Будешь сам-друг вопить, как заправский попугай: “Оглянись! Повторись!.. Останься с нами!..”
Не оглядывайся! Становись всякий раз за верстак, будто ничего не умеешь. Не помнишь. Не знаешь. Как если бы ты был новичком. Будь слабым, безродным, беспомощным, безымянным. Только не оглядывайся!
Как пушкинский Терентий из села Горюхина, я меняю почерк. Попеременно пишу то правой, то левой рукой. А то и ногой. Авось не узнают. Пробую взять новый барьер прозы. Нет покоя. Все через пень-колоду. И в жизни – пробка. Не достают руки отослать письмо, погасить налоги, зайти в банк и починить зубы. Откладываю на завтра, извиняясь мысленно перед друзьями, что ничего достойного не успел совершить на земле. Назавтра та же история. Живу в постоянном трансе. Опять кому-то письма не написал, не позвонил по телефону, не оплатил счет за прошлый месяц, за позапрошлый год, и если будет так продолжаться, я останусь на бобах. Вот уж действительно вампир!.. И все-таки почему-то упорно, не взирая на угрызения совести, ничего не делаю.
А ведь знал заранее, все равно не дадут мне писать. Только сперва запрет пройдет под видом “советской власти” и “марксистско-ленинского мировоззрения”, а потом под фундаментальным знаком, навсегда, национального Ренессанса. Как в гроб заколачивают: “Русофоб! – кричат. – Русофоб! Пушкина не удостоил почтением!..”
Я только спрашиваю себя: ну а Пушкину, ты думаешь, было лучше? Естественно, его приветствовали. Но легко ли было ему читать после смерти мнение Фаддея Булгарина? Сверху, с неба, виднее, что сказал Фаддей, в сокрушении сердца, через несколько дней после дуэли: “Жаль поэта – и великая, а человек был дрянной. Корчил Байрона, а пропал как заяц. Жена его, право, не виновата. Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить, особенно пьяного!”
Пушкин – пьяный? Вранье. Просто он немного рассейничал последнее время. Размышлял о брате Иванушке, которого сжили со света. Дудка-тростинка выросла на могиле зарезанного. Вечная эмблема искусства, поющего над загубленной жизнью: “За красные ягодки, за червонные чоботки…”