Для того и предусмотрены в науке отрасли работ: “история литературы”, “литературная критика”. Обе кормятся и живут при литературе. И звучит престижно: “литературы”, “литературная”… Как бы вышли замуж. Но если так, говорю, то извольте быть на равных. Да! на равных с той самой литературой, про которую вы пишете. Ну, как Пушкин – в смысле смелости. Не бойтесь рисковать! Так нет: жмутся, мнутся: опасно! Предпочитают служить приживалками. Могильщиками. Выйти, если повезет, в сторожа на кладбище…
Но ведь “история литературы” и “литературная критика” – умозаключаю – не в том состоит, чтобы повесить бирки и кого-то из писателей повысить или понизить в должности. Над мертвой и давно не колыхающейся литературой построить и поставить похоронное бюро? С цветами. С оркестрами. В толпах поклонников и с венками на катафалках. А после кремации милый прах распределить по ячейкам, по ящичкам в огромном мировом колумбарии?..
Представляю себя ночью на кладбище, на пространных Елисейских Полях истории всеобщей словесности – легкой тенью. Что бы я там делал? Оплакивал? Да их уже сто лет оплакивают. Нет, я бегал бы от памятника к памятнику и шептал бы на ушко. Каждому отдельно: – Проснись! Пришла твоя пора!..
……………………………………………………….
Посвистывая тросточкой, Пушкин переступил границу.
К общечеловеческому сожалению, после жизни от человека чаще всего остаются одни пустые анекдоты. Так уж устроена наша бедная память, цепкая на одно занимательное, неожиданное или смешное. На какую-нибудь ерунду.
Задерживаются в ней случайные и вроде бы никому не нужные кристаллические песчинки, странности и капризы судьбы, забавные шутки, бирюльки, чудачества и химеры природы, ложащиеся в будто заранее подставленную лузу. Внезапные всегда уклонения от нормы, исключения из правил, нарушения приличной и прилипчивой действительности, предполагающие, если нет выхода, непринужденный и остроумный ответ: да так, к слову пришлось! (Из пушкинских записей 1835–36 гг.: “Потемкин, встречаясь с Шешковским, обыкновенно говаривал ему: «Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?» На что Шешковский отвечал всегда с низким поклоном: «Помаленьку, ваша светлость!»”)
Неравнодушный к этой материи, Пушкин был готов и “Капитанскую дочку” зачислить в ту же рубрику: “Анекдот, служащий основанием повести, нами издаваемой, известен в Оренбургском краю” (набросок предисловия). И впрямь, разве не анекдот предложенная нам диковинная история про то, как боевой офицер при всех регалиях, совместно с огнеопасной невестой, выпутался из сетей пугачевщины, ни разу не погрешив против долга и совести? Скажут (и говорили – на суде Гриневу): “– В жизни так не бывает! Ничего похожего!..” Но не станем придираться. Реализм так реализм. Роман так роман. Построенный, однако, помимо подозрительной фабулы, на двусмысленных и скользящих словах, деталях, эпизодах анекдотического свойства, по которым повествование несется, как на коньках.
Взять хотя бы законы и уставы армейской службы, преподанные Зуриным, к которым поначалу Гринев пытается себя приучать с таким усердием и прилежанием, что служба, споткнувшись, уползает под биллиард на четырех лапах: “без пуншу что и служба!” Пушкин, ясное дело, никакую службу и в грош не ставил, почитая гнусной обузой, и, чтобы занять себя, в камер-юнкерском костюмчике, скрючившись, лакал мороженое, а душу отводил на подопытном кролике – Гриневе, показывая, как надобно держать вахту…
Досталось и начальству: “От песенок разговор обратился к стихотворцам, и комендант заметил, что все они люди беспутные и горькие пьяницы, и дружески советовал мне оставить стихотворство, как дело службе противное и ни к чему доброму не доводящее”.
Прав был честный Иван Кузмич: стихотворство и служба несовместимые вещи. И это чувствовал Пушкин, бесясь на привязи. Но, к великому сожалению, это же, подобно Ивану Кузмичу, прекрасно сознавали и царь Николай, и граф Бенкендорф, тогда же писавший о Пушкине царю: “…Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе”.
Боже мой! быть предоставленным самому себе – единственное, что мечталось и требовалось Пушкину. Что же до “горьких пьяниц”, то на эту тему у него в столе был припасен очередной анекдот:
“Херасков очень уважал Кострова и предпочитал его талант своему собственному. Это приносит большую честь и его сердцу и его вкусу. Костров несколько времени жил у Хераскова, который не давал ему напиваться. Это наскучило Кострову. Он однажды пропал. Его бросились искать по всей Москве и не нашли. Вдруг Херасков получает от него письмо из Казани. Костров благодарил его за все его милости, но, писал поэт, воля для меня всего дороже” (“