Впрочем, для внимательного читателя того времени и так все должно было быть ясным: ведь до этого уже имел место прецедент, броско поданный еще в первой главе. Там было посвящение: Брату Льву Сергеевичу Пушкину. Тоже на отдельной, нечетной странице – кстати, подразумевающей тот же пятый номер в системе пагинации. А что было на ее обороте? – Тоже ничего. А на следующей, седьмой? – Начало Вступления («Вот начало большого стихотворения…»), то есть, совершенно другого структурного элемента, не имеющего ничего общего с посвящением брату. А теперь сопоставим содержание этого Вступления с содержанием Посвящения «Не мысля гордый свет забавить…». Нетрудно обнаружить, что в обоих этих структурных элементах есть общая тема – отношение пишущего к содержанию публикуемого романа. То есть, общий этический контекст, который, по Бахтину, вызывает их диалогическое взаимодействие, в результате чего не может не появиться новая эстетическая форма – то есть, новый образ, наше новое или измененное представление о чем-то. О чем же? Да хотя бы о том, что эти два разделенных второй и третьей главами структурных элемента характеризуют издаваемый роман с двух различных позиций: в первом случае – «издателя», а во втором – «автора»; что как Вступление к «Разговору» и первой главе не имеет никакого отношения к содержанию предшествующего ему посвящения брату Льву Сергеевичу, точно так же и посвящение «Не мысля гордый свет забавить…» не имеет никакого отношения к проставленному до этого посвящению другу Петру Александровичу.
Приношу извинения за столь подробное описание архитектоники первой главы: вынужден сделать это, поскольку академические издания этих вопросов не отражают (о ссылках на страницы первого издания речь там вообще не идет); хуже того, уже с первых строк описания этого издания (стр. 638 Шестого тома) идут текстуальные искажения.
Тем не менее, текстологи могут мне возразить, вполне обоснованно сославшись на двадцать третье примечание к роману при его издании в 1833 году. Там четко было сказано, что при первом издании посвящение «Не мысля гордый свет забавить…» якобы было адресовано П. А. Плетневу. Казалось бы, вопрос предельно ясен, и нечего ломать копья. Но, опять-таки, поставим себя на место читателя 1828 года: до выхода в свет полного издания романа с двадцать третьим примечанием еще целых пять лет, а сейчас в руках читателя «синица» –
…А появилось это двадцать третье примечание тоже не без мистификации, причем весьма изощренной. Ищем то место в тексте, в котором помещена эта двадцать третья сноска (откройте, читатель, роман в начале четвертой главы – годится любое издание). Читаем: Глава четвертая. Далее – эпиграф на французском языке. Потом – перечисление одной строкой выпущенных строф: I. II. III. IV. V. VI. (в точности как в современных изданиях). Так вот в издании 1833 года сноска стоит в этой же строке, после цифры VI, совсем рядом с нею. Таким образом, примечание, повествующее о том, что в издании 1828 года посвящение адресовалось П. А. Плетневу,
Ну не мистификатор?! Надеюсь, читатель согласится со мной, что вся эта хитроумная система мистификации действительно представляет собой самостоятельный эстетический объект, содержание которого, сопрягаясь с текстом самого романа… (далее – по тексту этой книги, с самого ее начала).
С точки зрения методологии исследования могу сказать только, что описанные здесь уму не постижимые «исправления» пушкинских текстов, внесенные текстологами в качестве своего вклада в искаженное представление о содержании всего романа, могли возникнуть только в результате привнесения в процесс работы элементов идеологии, диктующей исследователям видение романа каким он