Разумеется, такие противоречивые решения возникают только в том случае, если к этой басне подходить как к мениппее второго типа, подразумевающей под персонажами конкретные личности, но не требующей привлечения дополнительных внешних контекстов. Собственно, басня как жанр высказывания в принципе не должна требовать привлечения аспектов истории литературы – разысканий в эпистолярии Крылова, в воспоминаниях его современников и т. п. Басня – не «Евгений Онегин», она должна быть «прямого действия». Также неправильно было бы требовать от авторов подобных миниатюр, чтобы они сопровождали их третьей, авторской фабулой, выраженной в материальном тексте, как это имеет место в «Полтаве», «Медном всаднике», не говоря уже о «Евгении Онегине» или «Повестях Белкина». Действительно, не тот жанр… И вот отсутствие авторской фабулы в этой простенькой на вид басенке значительно усложняет ее внутреннюю структуру, привнося равноправные, но взаимоисключающие толкования авторской акцентуализации. Без привлечения внешних, чисто биографических контекстов окончательная ясность внесена быть не может, поскольку в такой мениппее отсутствует авторская фабула, которая расставляла бы этические акценты.
Я привел этот пример как крайний случай чрезвычайно сложной по структуре художественной мениппеи; но сделал это только лишь затем, чтобы проиллюстрировать парадоксальное явление: на чисто интуитивном уровне эта басня все же не воспринимается как ущербная в художественном отношении, а интуитивное восприятие – единственный возможный критерий оценки художественности. Причем подлинную глубину содержание басни обретает только в том случае, если ее воспринимать как мениппею, поскольку при «эпическом» прочтении появляется прямая дидактика, неизбежная в жанре басни, но недопустимая в произведениях больших жанровых форм.
Вижу определенную методологическую ущербность приведенного примера, поэтому спешу оговориться. Согласен, что «глубина содержания» – далеко не синоним художественности. Да, действительно, эта басня в ее прочтении как мениппеи не воспринимается как утратившая свои художественные достоинства. Но главный вопрос – по сравнению с чем? И тут оказывается, что она не утрачивает художественности по сравнению с первым, «эпическим» вариантом ее прочтения, в котором прямая дидактика настолько снижает художественность, что остальные варианты просто не могут быть хуже. В данном случае художественные достоинства мениппеи, даже если таковые имеются, в принципе выявлены быть не могут, поскольку в процесс восприятия обязательно вовлекается первое, «дидактическое» прочтение, которое входит в состав метасюжета и присутствует в завершающей эстетической форме.
Хуже того, аналогичное явление имеет место во всех мениппеях «больших форм», поскольку ложный сюжет с преднамеренно низкой художественностью неизбежно присутствует в завершающей эстетической форме, и вопрос о том, как он влияет на художественное восприятие, вряд ли разрешим в сфере рационального мышления; здесь требуются экспертные, то есть, субъективные оценки с последующей статистической обработкой, а это – чистая индукция, которая в принципе не может быть доказана окончательно.
И все же на чисто субъективном уровне создается ощущение, что басня «Волк на псарне», прочитанная как мениппея, не воспринимается как низкохудожественное высказывание. Вытекает ли из этого, что, несмотря на сложность структуры пушкинских мениппей, они все-таки могут восприниматься без привлечения элементов рационального мышления, если созерцателю заранее подсказать, что «я» этих произведений – такой же антагонист автора, как и в миниатюрах Зощенко или Хазанова? Мне хочется искренне верить в это. Но вера наша, увы, не указчик законам эстетического восприятия: они – природны. И все же…
…И все же: почему «ржал и бился» Баратынский при первом чтении «Повестей Белкина»? Потому ли, что у него был мозг гения, работавший в режиме недоступного нам «четвертого измерения»? Не думаю. И не потому, что сомневаюсь в его гениальности, отнюдь. Просто Баратынский как активный соучастник крупной мистификационной акции, связанной с «Евгением Онегиным», как друг Дельвига, опубликовавшего с подачи самого Пушкина «Старую быль», знал заранее подоплеку создания «Повестей Белкина», он ждал их появления как ответной реакции Пушкина на выпады Катенина. Естественно, он сразу же обнаружил в этих «побасенках» пародийное отображение процесса сочинения этой самой «Были» вместе с истинным нутром ее незадачливого автора, взявшегося тягаться в сочинении эпиграмм с самим Пушкиным… Эстетическим объектом, над которым «ржал» друг Пушкина, явилась изощренная композиция «Повестей» как отражение пушкинской сатирической интенции, воплощенной в форму «отложенного выстрела».