Во всех постигающих нас бедах мы обращаем больше внимания на намеренье, чем на результат. Упавшая с крыши черепица может причинить нам больше вреда, чем камень, пущенный нарочно злобной рукой, но она не вызовет в нас того сокрушенья. Иногда удар не попадает в цель, но намеренье не может промахнуться. Телесное страданье — это как раз то, что меньше всего чувствуется в ударах судьбы; и когда несчастные не могут понять, кто виновник их бед, они видят его в судьбе, которую одушевляют, наделяя ее глазами и умом жаждущим их мученья. Так, огорченный проигрышем игрок приходит в ярость, сам не зная против кого. Он рисует себе в воображении рок, сознательно его преследующий, чтобы мучить, и, найдя пищу своему гневу, оживляется и воспламеняется против созданного им самим врага. Человек благоразумный, не видя во всех случающихся с ним несчастьях ничего, кроме ударов слепой необходимости, чужд этих бессмысленных исступлений; он кричит от боли, но не испытывает ни раздражения, ни гнева; в терзающем его зле он чувствует одно только фактическое несчастье; и пусть наносимые ему удары ранят его личность,— ни один из них не достигает сердца. Дойти до такого состояния — уже не малое дело; но это еще не все, на этом нельзя остановиться; мы уже скосили зло, но еще оставили его корень. Потому что корень этот — не в чуждых нам существах; он в нас самих, и нам нужно поработать, чтобы вырвать его совсем. Вот что я прекрасно понял, как только начал приходить в себя. Так как разум мой обнаруживал предо мной одни только нелепости в тех объяснениях, которые я старался дать всему со мной происходящему, я понял, что, поскольку причины, орудия, средства всего этого мне неизвестны и непостижимы, они должны быть для меня ничто; что я должен смотреть на все превратности моей судьбы, как на простые проявления роковой случайности, в которой не надо искать ни направленности, ни намерения, ни нравственного основания; что надо им покориться без рассуждений и сопротивления, потому что оно бесполезно; а поскольку единственное, что мне еще остается делать на земле,— это смотреть на себя, как на существо совершенно пассивное, я не должен растрачивать в бесполезном сопротивлении своей судьбе ту силу, что остается у меня для того, чтоб переносить ее. Вот что я себе говорил; мой разум, мое сердце соглашались с этим,— и все-таки я чувствовал, что сердце это еще ропщет. Чем был вызван его ропот? Я старался доискаться ответа и нашел: ропот был вызван самолюбием, которое, перестав негодовать на людей, вознегодовало теперь на разум.
Это открытие было сделано не так легко, как можно подумать, потому что невинно преследуемый долго принимает гордость своего незначительного существа за чистую любовь к справедливости. Но как только настоящий источник найден, его легко осушить или по крайней мере отвести. Самоуважение — главный двигатель гордых душ; богатое иллюзиями самолюбие принимает вид самоуважения и выдает себя за него; но когда подлог наконец обнаруживается и самолюбие уже не может спрятаться,— с этого мгновенья его нечего опасаться, и хоть задушить его нелегко, оно по крайней мере может быть без труда покорено.
Я никогда не отличался большой чувствительностью в отношении самолюбия. Но эта искусственная страсть обострилась у меня в свете, а особенно после того как я стал писателем; у меня ее было, пожалуй, меньше, чем у других, но все-таки чудовищно много. Полученные мной страшные уроки скоро ввели это чувство в прежние берега. Оно начало с того, что возмутилось против несправедливости, а кончило тем, что стало ее презирать. Сосредоточившись в моей душе, разорвав внешние связи, которые делают его требовательным, отказавшись от сравнений, от предпочтений, — оно удовлетворилось тем, чтобы я был хорош для себя; став тогда любовью к себе, оно вернулось в разряд природных чувств и освободило меня от ига чужих мнений.