Я передавал предметы позабытые в том виде, в каком, мне казалось, они должны были быть, в каком, может быть, они действительно были, и никогда в обратном тому, в каком я их помнил. Мне, может быть, случалось придавать истине чуждое ей очарованье, но никогда не ставил я на ее место ложь, чтобы прикрыть свои пороки или присвоить себе какие-нибудь добродетели.
Если иногда я, не замечая этого, невольным движением утаивал невыгодную сторону, рисуя себя в профиль, то эта недоговоренность вполне уравновешивалась другими, еще более странными недомолвками, когда я нередко умалчивал о хорошем более тщательно, чем о дурном. Это — странность моего характера, и людям вполне простительно мне не верить, но при всем своем неправдоподобии, она тем не менее вполне реальна; я часто сообщал о дурном во всей его постыдности; я редко сообщал о хорошем во всей его привлекательности, а нередко и совсем о нем умалчивал, потому что оно делало мне чересчур большую честь, и в то время, как я писал свою исповедь, получалось бы впечатление, будто я пишу себе похвальное слово. Я описал свои молодые годы, не хвастаясь счастливыми качествами, которыми было наделено мое сердце, и даже опускал события, слишком выставлявшие их напоказ. Я вспоминаю здесь два таких случая, относящихся к раннему детству. Хотя они и приходили мне на память, когда я писал, я отбросил их на том единственном основании, о котором только что говорил.
Почти каждое воскресенье я ходил на весь день в Паки[13] к г-ну Фази, женатому на одной из моих теток и владевшему там ситцевой фабрикой. Однажды я был в сушильном отделении и смотрел на валы каландра[14], блеск их ласкал мой взор, мне захотелось дотронуться до них, и я с удовольствием водил пальцами по лощеной поверхности цилиндра,— как вдруг молодой Фази вошел в колесо и повернул его на четверть оборота так ловко, что мне только прихватило два пальца на руке; но этого было довольно для того, чтобы кончики их оказались раздавленными и чтобы оба ногтя остались в машине. Я испустил пронзительный крик. Фази в тот же миг поворачивает колесо обратно, но ногти все- таки остались на цилиндре, и кровь потекла ручьями у меня из пальцев. Фази в ужасе кричит, выходит из колеса, обнимает меня и заклинает удержаться от криков, прибавляя, что он пропал. Среди своих мук я был тронут его мукой, я умолк; мы кинулись к пруду с карпами, где он мог мне обмыть пальцы и остановить кровь с помощью мха. Он со слезами умолял меня не выдавать его; я обещал и так хорошо сдержал обещание, что даже двадцать лет спустя никто не знал, как случилось, что у меня два пальца искалечены; они навсегда остались такими. Я пролежал больше трех недель в постели и больше двух месяцев не мог владеть рукой, продолжая утверждать, что упал большой камень и раздавил мне пальцы.
Magnanima menzogna! Or qnnrulo e il vero. Si bello che si possa a te proporre? [ О великодушный обман! Когда же правда бывает такой прекрасной, чтоб ее можно было предпочесть тебе? ( итал.) ]
Между тем этот несчастный случай был мне очень неприятен по особым обстоятельствам: это было время военного обучения, обязательного для всех граждан, и я уже входил в один отряд с тремя другими мальчиками моего возраста, с которыми и должен был, одетый в форменное платье, делать упражнения вместе со всем нашим кварталом. Мне с горечью пришлось услышать барабан нашего отряда, когда он проходил под моим окном с тремя моими товарищами, в то время как я лежал в постели. Другая моя история — совершенно такая же, но относится к более позднему возрасту.
Я играл в Плен-Пале[15] в шары с одним своим товарищем по имени Пленс. Во время игры мы поссорились, подрались, и он ударил меня прямо по голове молотком от шаров так крепко, что, будь рука у него сильнее, он убил бы меня. Я свалился с ног. Ни разу в жизни не приходилось мне видеть такого смятенья, как у этого бедного малого, когда он увидел кровь, текущую ручьем у меня по волосам. Он подумал, что убил меня. Он кидается ко мне, целует меня, крепко сжимает в объятиях, разражаясь слезами и оглашая воздух пронзительными криками. Я тоже изо всех сил обнимал его, плача, как и он, в волнении, не лишенном некоторой приятности. Наконец он принялся останавливать кровь, продолжавшую течь из раны, и, видя, что обоих наших платков для этого не может хватить, потащил меня к своей матери, у которой был неподалеку оттуда садик. Эта добрая женщина, увидев, в каком я состоянии, чуть не лишилась чувств. Но она нашла в себе силы, чтобы заняться мной, и, как следует промыв мне рану, приложила к ней лепестки лилий, вымоченные в водке — превосходное и очень у нас распространенное средство для леченья ран. Слезы ее и ее сына так глубоко тронули меня, что я долго смотрел на нее, как на свою мать, а на него, как на своего брата, и только когда потерял обоих из вида, понемногу их забыл.