Я прошу сиделку оставить нас и осматриваюсь в палате. За те сорок восемь часов, что я не был здесь, ничего, конечно же, не изменилось. Мама по-прежнему не открыла глаза, не улыбается, не треплет за волосы, будто мне снова шесть. Не шелохнется. Трубок, торчащих из ее тела, меньше не стало. А мониторы все так же издают монотонный писк, который и без черепно-мозговых травм вводит в коматозный ступор. И я бы даже лег рядом. Забил на всех большой и толстый и остался здесь, с ней, если бы не слышал в голове ее голос.
Мой взгляд скользит по ее безмятежному лицу, по тонким рукам, лежащим поверх больничного одеяла, и потускневшим волосам, за которыми она так трепетно следила. Сильно в глубине души я радуюсь, что Краснов все же выгнал меня с тренировки, и я приехал сюда. Потому что я все чаще стал избегать этих поездок. Потому что я заблудился в своих мыслях и в собственном доме. Потому что эти три месяца оказались похожи на бесконечный бег в темном туннеле, в конце которого вот-вот погаснет свет.
Как рассказал мне интернет, принято считать, что люди выбираются из коматоза до пяти недель. Все остальное — сценарии для фантастических фильмов. Мама без сознания уже тринадцать. Кома четвертой степени, три остановки сердца и реанимация. Самый вероятный прогноз — смерть, если по-человечески и без заумных терминов.
Сейчас ее жизнь, если это можно так назвать, напрямую зависит от машин. Ее пичкают препаратами, чтобы поддерживать работу организма. С ней делают упражнения, над ней проводят тесты, как над лабораторной крысой.
И все из-за одного ублюдка.
Который не ответил за дерьмо, что сотворил. И не ответит, судя по тому, что всем насрать.
Со злости мну стебли ее любимых роз, царапая руки шипами. И зачем я вообще таскаю в больницу цветы? Кстати о них. Скосив взгляд к окну, за которым сгущаются тучи, я замечаю очередной букет цветущей травы, которая даже не пахнет — я уже проверял. В прошлый раз ни сиделка, ни медсестра так и не признались, кто передал веник, а я им откровенно и безрассудно угрожал. Их толстокорую совесть оказалось не пронять, хотя вообще-то я имею право знать, так ведь? Не папашка же заказывает из Израиля?
Сжав кулаки, чтобы снова не начать с ходу на всех орать, я как раз направляюсь в сестринскую, когда в конце коридора замечаю знакомого лечащего врача и…
Ланска́я? Какого?
Наши взгляды скрещиваются, как рапиры. Секунда-две на понимание, и сучка пугается — издалека замечаю, как округляются у той глаза, как она пятится-пятится назад.
Струсила?
Я будто в замедленной съемке вижу, что она разворачивается, прячется в худи и топит в сторону лестницы, а меня резко бросает вперед. Я не обращаю внимания на слова медсестер, не здороваюсь с врачом. Бегу, мчу за ней. Через дверь. Вниз два пролета. Ловлю тень. Силуэт. Торможу за руку, сдергиваю капюшон и смотрю в бесстыжие глаза. Серые, как грязный асфальт.
— Отпусти, иначе буду кричать, — тихо, сквозь зубы выдает с рычанием.
— Кричи, сколько влезет.
И желательно изо всех сил.
Глава 3
Ян
🎶
— Отпусти, — повторяет, дерзко вскинув подбородок. Скалится, рычит, как дикий зверек, которого поймали в капкан, и выдыхает отчаяние.
И вот это девчонка? Раньше хотя бы в платьях бегала, можно было отличить от пацана, а сейчас… На голове мочалка, брови неровные — одна шире другой. Она не накрашена, и я отчетливо вижу дурацкие веснушки, рассыпанные по ее лицу. Еще и губы покусанные сухие.
Она ловит мой взгляд, когда я как раз смотрю на них. Что-то бормочет, двигая ими, а я злюсь и сильнее стискиваю ладонь на ее запястье. Желание сломать Ланскую, оставить на ней отметины до одурения растет — я это не контролирую. Кожа под моими пальцами желтеет, чтобы потом покраснеть.
— Больно, — бормочет так тихо, что я почти читаю это по ее губам, которые она снова кусает.
— Да ладно? — закипаю я.
Она дергается, пытается вырваться на свободу и со свирепым взглядом, который блестит в полутьме, замахивается мне по лицу другой ладонью.
— Совсем страх потеряла? — Я заламываю обе ее руки за спиной, и Ланская врезается в меня грудью, которую, судя по ощущениям, она все же где-то потеряла.