Они все живут – поэт мучается. От всего – малого, пустякового, большого, сложного. Оттого, что надо ехать на один раут и нельзя не быть на другом, оттого, что, придя усталым домой, во втором часу ночи застает у себя веселящихся друзей и к ним надо непременно выйти, а он все-таки не выходит, запирается у себя и раздражен, раздражен до крайности. Оттого, что надо брать деньги у ростовщиков под залог столового серебра, и оттого, что цензура запретила статью о Радищеве. И все словно сговорились – ни в чем не видят ничего особенного, не видят того, что видит он, – искажения естественных человеческих отношений. Ах, Дантес без ума от Натали, он ухаживает за женой поэта – что ж тут такого; это так комично. Владимир Федорович Одоевский, друг и соратник по «Современнику», затевает издание журнала в пику «Современнику» и намеревается перетянуть к себе его авторов. Отчего бы и нет? И Александр Карамзин, честный и умный Александр Карамзин, друг сердечный, собирается печататься в этом журнале и приглашает туда брата, хотя верно знает, так же как знает это и Одоевский, что новое предприятие подорвет положение «Современника», и без того трудное. Знают и все-таки делают. Успокаивают себя, должно быть, тем, что не важно, где ты печатаешься, важно – что ты пишешь (милая сентенция, нередко облегчающая предательство). Здесь норма – компромисс разного толка, общественный и интимный. А он ненавистник компромисса, и каждый шаг по правилам «святого благоразумия» сжигает его.
«…Мы могли открыть настоящий бал, и всем было очень весело, судя по их лицам, кроме только Александра Пушкина, который все время был грустен, задумчив и озабочен.
Так писала о своих именинах 17 сентября 1836 года Софи Карамзина.
Вот как прочитал это Андроников. Первые несколько слов голосом Софи, а мы помним, что в ее голосе заключены и отношение к ней рассказчика и ее характеристика, затем там, где это касается облика Пушкина, голосом самого Андроникова, в котором нарастающая боль, отчаяние, затем, где говорится о Дантесе, «продолжающем те же штуки», – вновь Софи, все видящая, за всем наблюдающая, потом фразу «Жалко было смотреть на лицо Пушкина…» опять голосом рассказчика, потому что нельзя доверить эту фразу Софи, ибо что значит ее «жалко смотреть» по сравнению с нашим, сегодняшним «жалко Пушкина», и, наконец, последнюю фразу опять за Софью Николаевну, которой не по себе от серьезности поэта, потому что все танцуют, всем весело, и она искренне не понимает, откуда такие мрачные переживания и что такого уж особенного происходит. Все это в ритме бала и с картинной наглядностью в расположении действующих лиц. (Андроников группирует рассказ вокруг таких мест переписки, которые, если отвлечься от того, что это документ, – истинные драматические сценарии, где есть все, вплоть до точного построения сцены и указания планов.)
Они в разных измерениях – Пушкин и все остальные. С ним в рассказ вошла безысходность. Повествование строится теперь концентрическими кольцами, каждое следующее – у́же предыдущего. Драма Пушкина – драма знания среди моря незнания или, что еще хуже, – полузнания. Пушкин Андроникова уже не принадлежит своему времени. Житейски это обнаруживается в равнодушии к нему части «публики». Его считают – и это мнение разделяют многие его друзья – «светилом в полдень угасшим». Софи Карамзина повторяет слова Булгарина как всеобщую мысль. Поведение поэта многим представляется мрачным чудачеством, а между тем это Пушкин времени «Памятника» и гениальных прозрений историка и философа.