До этой фразы он уже рассказал, как попали письма Карамзиных в Тагил. Назвал Павла и Анатолия Демидовых, красавицу Аврору Карловну Шернваль, Андрея Карамзина. Упомянул Италию, Флоренцию, Сан-Донато, Малую Валахию – перечислил десятка полтора имен и названий. Но увидели мы первым маркшейдера. Нельзя было показать ни Павла, ни Анатолия Демидовых, ни красавицу. Нельзя, потому что для нас, его слушателей и зрителей, было еще рано. Надо было подвести их к нам как можно ближе, соединить с нами через живого человека.
Поэтому появилась Елизавета Васильевна Боташева, библиотекарь Тагильского музея. Андроников улыбнулся, лицо его сделалось мягче и выразило добрую любовь к Елизавете Васильевне и саму ее, скромнейшую, тихую, чувствующую рукопись и старинную вещь так, как мы чувствуем другого человека. Голос рассказчика становится чуть тоньше, на каком-то слове даже прискрипывает – Елизавета Васильевна не так уж молода.
К Елизавете Васильевне приходит Ольга Федоровна Полякова, племянница умершего маркшейдера, приносит потертый сафьяновый альбом, найденный среди его вещей.
Она больше не появится в рассказе, и, должно быть, поэтому Андроников называет ее по имени, отчеству и фамилии, выговаривая их не спеша, так, словно знаком с ней всю жизнь.
Наконец сафьяновый альбом попадает в руки Андроникова. Празднично глядя на нас, он говорит:
– Не берусь передать, с каким неизъяснимые волнением я перелистывал эти листочки…
У него нет текста этой фразы – он сочинил ее сейчас, но мыслит он стилем пушкинской поры. «Не берусь передать…» – ясно и величественно, «с неизъяснимым волнением…» – романтично и возвышенно. И вся фраза – как белый стих.
Имитации Андроникова основаны не на способности
Своей фразой он пригласил нас в девятнадцатое столетие, и мы вошли в него, взволнованные, умолкнувшие в предчувствии значительного и страшного.
Впечатление светского Петербурга возникло незаметно и быстро. Андроников действовал, казалось бы, вопреки логическому правилу устного рассказа – на коротком временном пространстве поселял огромное количество лиц, и все прибавлял, и прибавлял их. Неужели он надеялся, что мы все это запомним?
Они все заняты, ведь им так много надо успеть – и поехать в Красное, и на прогулку в Парголово, и, конечно, принять участие в кавалькаде, и выяснить сложные и путаные отношения, и узнать и обсудить все слухи, доносящиеся «оттуда», «сверху», и построить сообразно этим слухам и сведениям общественную конъюнктуру на завтрашний день, и говорить всем об этом под строгим секретом, и конечно же читать литературные новинки и высказывать свое компетентное мнение, и иронизировать над глупостью «верхов», и по первому же зову отправиться к этим «верхам», в обширные петергофские сады, на традиционные именины императрицы, чтобы увидеть парад знакомых лиц, и оценивать их туалеты и их окружение, и ревниво наблюдать, как оценивают твои туалеты и твое окружение, и невзначай в аллее встретить великого князя, а может быть, и самого императора, известного своей солдатской ласковостью.
Здесь перемешаны все – и умные, и глупые, и честные вообще, и честные до известных пределов. Так или иначе – это одно общество. Там, где кончаются сферы одного кружка, начинаются сферы другого. Все всех знают. Мир тесен. Андроников создает эту тесноту сочно, густо, но уже почти торопливо перечисляя Вяземского, Мальцова, Балабина, какого-то Пьера, Веневитинова, Мещерского, братьев Карамзиных, Гоголя (и Гоголь идет здесь общим фоном), Екатерину Мещерскую, Трубецкую, княгиню Бутеру, красавицу Аврору Шернваль, Муханова, Баратынского, Надин Соллогуб, Бутурлиных…
Чем-то это похоже на Толстого, повторяющего в «Войне и мире» одну обязательную фразу, конец светского разговора – «здоровье графини Апраксиной…» и тем создающего впечатление множественности и суеты.
Создав объемную панораму петербургского общества и сохраняя ее в течение всего рассказа как обязательный фон разворачивающихся событий, Андроников задерживает наше внимание на семействе Карамзиных и их ближайшем окружении. Голосом и почти неуловимой мимикой, чаще не мускулами лица, а выражением глаз, он рисует портреты – сквозные темы своей удивительно музыкальной картины. (Казалось, что, описывая петербургские балы, он подчинялся ритму музыки, звучавшей в отдалении. Но музыкальность рассказа – в его построении, совершенно симфоническом.)