Он говорит с нами, но и с самим собой, влекомый потребностью вспоминать людей, события, вновь переживать их, растравляя свои раны так, как это делает иногда каждый из нас, вызывая в памяти особенно грустные сцены собственной жизни. В ином случае он хочет заново уяснить себе что-то. Жесты его обращены к себе, он помогает руками ходу своих мыслей. Кольцо на одной из них – деталь как бы нарочно для телевидения, – штрих немаловажный для рассказчика о жизни дворянства.
Он говорит на хрустально звучном русском языке. Это не сценическая речь актеров Малого театра времен, когда их произношение в театральном мире считалось эталоном. Это и не речь артистов Художественного театра – сценическое производное от интеллигентного произношения 1890-х и 1900-х годов. Это сама доподлинная речь русской интеллигенции. Так говорили Павлов, Тимирязев, Бунин, Вересаев, так говорили литературоведы Цявловский и Щёголев – учителя Андроникова. Так, вероятно, говорил и отец его, известный адвокат.
Он немного растягивает на конце слова, по-старомосковски произносит «а» и, как люди прошедшей уже эпохи, называет знакомых и незнакомых по имени и отчеству. Его фразы коротки и прозрачностью своей напоминают, что пушкинская проза чиста, как родниковая вода.
Он не упрощает, не избегает французских фраз и литературных терминов, упоминает множество фамилий и событий, требующих знания истории и литературы, но и не изображает комментарий под строкой.
На небольшом экране в нашей комнате человек, являющий собой непорванную связь времен. На нем модный костюм, и весь он в сегодняшней быстроте. Но точно так же он в салоне Карамзиных. Подлинностью своего существования в двух временах, непринужденностью переходов от одного к другому, от одной своей функции к другой образ рассказчика создает в зрителях беспредельную стихию веры в то, что он рассказывает. Возникает такое доверие к его представительству в пушкинском Петербурге, какого ни разу не приходилось испытывать ни на одном посвященном той эпохе театральном спектакле. Да и вообще понимаешь, что «исторические спектакли», так называемые «большие полотна», процветавшие у нас в известные годы, далеко уступают сегодня силе обнаженного документа и той форме сообщения его зрителю, какую несет театр Андроникова или документальное кино.
Но даже в рамках своего театра Андроников в этот вечер особенно целомудрен. Не позволяет себе не то что «наигрывать», но даже играть – так, как это делает на эстраде или в других передачах. Он мог бы всех «изобразить», но, поступив так, он бы в прах рассыпал картину.
По природе своей Андроников – камерный рассказчик. В больших залах его обаяние интимного собеседника естественно уступает первое место другим его качествам. Здесь он с каждым один на один.
Его искусство ждало телевидения, как редко какое искусство.
Круг сужается. Напряжение растет. Нарисовав и закончив одну картину, Андроников переходит к следующей, еще более драматической, создавая ощущение беспросветной фатальности. Все катится к концу.
Уже получен по почте пасквиль, и Пушкин посылает вызов Дантесу, уже перетрусивший Дантес объявляет о своей помолвке с Екатериной Гончаровой, а поэт продолжает бывать все в тех же домах, встречаться все с теми же людьми.
Андроников заботится, чтобы разлад Пушкина со своим кругом не ускользал от нашего внимания. А «круг» проглядел, что интимный светский скандал – таким полагали все, что происходит между Геккеренами и Пушкиными, – который друзья пытались уладить успокоительными беседами, переговорами, записками, – давно уже иное. Оттого не понимали и не одобряли они поведения поэта, отдавшегося на волю своих чувств, не считавшего нужным скрывать свое истинное отношение ни к Дантесу, ни к «свету».
Ему некуда деться, буквально некуда деться. Он одинок не в обществе врагов,
Еще один пласт тогдашнего бытия выступает все яснее.
Это нечто большое, расплывчатое, жесткое и непременное – ДВОР. Он повсюду, у него свойство всепроникающей материи.