Нет, машинка — по себе знаю — не наложница! Тут он скорей всего однолюб обрученный. И звучит-то слово как — обреченный. Что ни говори — у мыслей, знать, во многом женская природа. И мысли бывают с гаремным духом наложниц. А бывают из духовной любви-судьбы, благоверные мысли, истинные. И формы истинные, что у жизни, что в творчестве, достигаются самоограничением. Ему ли, написавшему «Женитьбу Дон Жуана», этого не знать!..
Но заметит ли он меня? Узнает ли? Остановится? Если пройдет — ничуть не обижусь. Хотя ненужность это. Ведь не кинусь на шею, не обременю мольбой — немедленно помочь мне издать лежащие дома — добрый кубометр! — рукописи; и он не Толстый, и я не Тонкий… Хоть, конечно, жаль, что нет прежнего великодушия дружбы! Неужели следствие это современных коллективистских форм жизни? Мол, зачем кому-то помогать — ведь у всех одинаковые — законные — возможности! Так оно, конечно. Но вот природа не терпит ничего одинакового, каждого создает со своим характером и нравом. Общество «упразднило» Толстых и Тонких? Прекрасно. А вот она, природа, она «генетически» верна им!.. Пойди объясни ей, что это несправедливо, даже некрасиво, — она знать ничего не желает. Она консерватор принципиальный!..
Поэт в прозе, Александр Грин когда-то начал свой самостоятельный путь в жизнь как революционер, был пропагандистом и боевиком, то есть поборником свободы и равенства. Потом писатель свои гуманные чаянья уточнял чем-то почти утопическим. Никакое-де общество, никакие совершенные законы его ни к чему не приведут, пока не станет нормой для каждого поступать, как иногда поступают жокеи, придерживающие лошадок во имя того жокея, который отстал, но которому победа сегодня больше всех нужна… Прекраснодушие этой мысли и мне по душе. Не знаю, как уж она там вяжется с марксизмом, но почему-то уверен, что и Маркс одобрил бы мысль писателя.
И разве из современных коллективистских форм жизни вытекает, чтоб однокашников, некогда в молодости, не узнавали бы в старости? Ведь и у лицеистов были одинаковы, даже одинаково законны, возможности. И что же? Один, например, оказывается на Сенатской площади, он декабрист, другой в сенате, он министр иностранных дел! Горчаков, этот второй, тем не менее предлагает первому иностранный паспорт для бегства от полиции! Но Пущин, первый, благодарит второго — он разделит участь друзей своих — восставших… Или не ведал этот второй, чем он рискует? Но долг дружбы превыше всего! И в отказе от паспорта — тоже великодушие дружбы, не личной — лицейской. Зато в годовщину лицея, в своем стихотворении-послании «19 октября», Пушкин одаряет Горчакова пронзительными строчками признательности: «Ты, Горчаков, счастливец с первых дней, хвала тебе — фортуны блеск холодный не изменил души твоей свободной: все тот же ты для чести, для друзей!»
Долг горячей дружбы — и фортуны блеск холодный. Долг! Что помнится долго, что обращает глаза не только вверх, но и долу, чтоб не заноситься!.. Затем — «души свободной». Вот в чем главное!..
А он уже совсем недалеко. Люблю этого человека. Незлобив, одарен, трудолюбив. Насколько я знаю, всего добился сам трудолюбием и дарованием, без поднимающих чинов и подпирающих постов, главное, без тех оголтелых в корыстности группочек, которые, скорей, смахивают на шайку, на волчью сыть, весь «коллективизм» (в армии для этого есть другое слово — «коллективка»!), которых из породы: «Гуртом сподручней и кашу исть и батьку бить!» И еще есть у нас связующая ниточка, он о ней не знает: во время войны он строил самолеты, работал на авиационном заводе, а я во время войны имел дело с его самолетами, готовил к боевым полетам, реанимировал, клепал-латал после зенитного и истребительного обстрела, подчас сам летал, когда не хватало стрелков. Не просто понюхал пороху, не просто заслужил свою медаль «За боевые заслуги» — неизгладимой бедой стала для меня память о войне. В одном из полетов, при падении подбитого самолета, череп мой треснул, как грецкий орех. И ныне еще врачи, ощупывая мой череп, качают головой, запоздало пророчествуют
И все же, и все же — мы с ним некоторые «антиподы». Он — известный, я — неизвестный. Хотя оба поэты. И это не помешало нам одинаково состариться… Время в таком смысле — неукоснительный демократ! Мы оба старики, но, повстречавшись, толкуем не о пенсии и радикулите, не о йогах-целителях или простудной подверженности, не о чьих-то тиражах и собственных бедах. Ни о чем таком стариковском мы не будем толковать! Кто бы ни сказал первое «бэ», от начала до конца разговор будет о поэзии, о литературе, о Слове!
Он меня и заметил, и узнал, и остановился. «А на виске две жилки бьются, две жилки бьются — как же быть? Переступить — или вернуться? Переступить — или вернуться? И решено — переступить».