«Социализм бессмертен, потому что сердце его заключено в церкви… И всякий человек вроде Горького, кто поставил себе задачу социалистического творчества неизбежно упрется в необходимость для этого творческой личности и углублении в творчестве личности приведет его к собору такой личности и церкви».[890]
«Социализм вышел из религии, и у нас его осуществляла определенная секта, называвшаяся интеллигенцией. Успех ее рос вместе с бессилием церкви, и победа ее была ей падением, все равно как победа христиан была их падением. Там явились жирные попы, тут комиссары, и самые лучшие из революционеров кончили идею осуществления „той жизни“ на земле увлечением балериною».[891]
Впрочем, за балеринами ухаживали не только они…
Глава XIX
КОЗОЧКА
Несмотря на неудачный роман с Коноплянцевой, Пришвин не оставлял поисков любви. И хотя они были для него чем-то очень важным, Дон Жуан – явно не пришвинский герой, скорее уж Дон Кихот; на первом месте у писателя оставались и в эти годы охота и литература, любовь пребывала у последней на посылках. Но время от времени на страницах Дневника появляются женские образы, волновавшие душу нашего героя. С предельной откровенностью, отличающей пришвинский Дневник, Михаил Михайлович заключил однажды и даже подчеркнул вырвавшийся из глубины существа тяжкий вздох: «Что же делать, сознаюсь: щупаю каждую женщину на возможность последней близости („а есть за что подержаться?“)».[892]
Но то ли был он слишком придирчив и разборчив, то ли что-то мешало ему в отношениях с прекрасным полом («У меня, как у невинной девушки, есть до сих пор в душе отталкивание от чувственной любви, если приходит та, которая мне очень нравится»;[893] «Ослепительная красота женщины может создать такое состояние в душе, когда эротический ток от страха своей грубости вдруг переделывается в ток женственной дружбы, снежный, исключающий возможность даже мысли о соитии. Замороженный пол»[894]). Однако никаких новых имен на страницах Дневника долгие годы не появлялось.
Порою, заглядываясь на молодых замужних женщин, Пришвин мечтательно писал: «Открытая женщина (то есть уже не девушка), замужняя или холостая, все равно всегда имеет минуту для свободного входа каждого, нужно только уметь распознавать эту минуту и просто входить в открытую дверь…»[895]
Но все двери оставались закрытыми, и отсутствие любви заставляло Пришвина глубоко страдать и гадать о неполноценности своего существования: «Может быть, я вроде душевного гермафродита, и та любовь, поверхностно-чувственная, есть вообще мужская любовь, а другая моя не удовлетворенная глубокая любовь – есть обыкновенное чувство женщины».[896]
В начале 1924 года, в разгар весны света, мелькнула было молоденькая сотрудница издательства то ли Тася, то ли Таня, за которой Пришвин неуклюже ухаживал при настороженном внимании ее матушки Татьяны Николаевны, и трудно сказать, чего было больше – интереса чисто мужского или писательского: «Не знаю, будем ли мы с Вами встречаться, все равно, но помните, дорогая, что я вот чего хочу от Вас: пишите в свою тетрадку об этом, потому что не пролетариату, а вам, женщинам, принадлежит будущее».[897]
Последнее замечательно перекликается с пришвинскими переводческими штудиями, некогда приведшими его в Митавскую тюрьму. Однако после нескольких встреч («я всего три раза был у Вас и два раза была у меня Тася»[898]) девица исчезла, но несостоявшийся и получивший условное название «Зеленая дверь» роман породил в душе писателя довольно странный сюжет: будто бы он некогда был влюблен в женщину, но любовь была неудачной и двадцать лет спустя он встречается с ее дочерью и пленяется ею. Но и этого мало, вторая – еще не идеал, она – Прекрасная Дама, которая «превращается в уличную женщину, потому что была создана сыном нашего века, и падает вместе с ним: „"Прекрасная Дама" есть только предчувствие“.[899] Должно пройти еще лет двадцать и тогда герой встретится с дочерью дочери (с внучкой своей первой любви и ему будет 70 лет, но он будет крепок и бодр), мудрой девушкой, которая и есть настоящая ОНА, «явление миру Нового завета, Дочери, на смену погибающим заветам Сына», «чтобы она могла дать мотивы нового евангелия, внутреннего спасения мира (не индустриально-марксистского, не пути сионского отречения, а просветления плоти, как у детей)».[900]
Идея эта отчасти перекликалась с Третьим Заветом Мережковского и была приправлена изрядной долей эротики, по поводу чего в Дневнике есть любопытная запись: «Попал в рай, со всех концов бросились девушки. „Чего это вы ему так обрадовались?“ – спросили ангелы. Девушки ответили: „Как же нам ему не радоваться, на земле он спасал нашу честь“.[901]
«Нужны большие женские документы (не „со ступеньки вниз, а вверх“), потому именно женские, чтобы написать по ним новые заветы (…)».[902]