— Все думаешь? — усмехнулась она, переступая порог и бесшумно затворяя за собой дверь кельи.
— Иногда случается, госпожа игуменья, — забормотал я, привычно опускаясь на колени, — все работаешь, работаешь, и вдруг, знаете, как будто затмение найдет…
— Затмение, говоришь? — переспросила она, задувая свечу и погружая ее в широкие складки мантии. — Это плохо, если затмение, совсем плохо…
— Я тоже, знаете, опасаюсь… Опять же лунатизм — как бы чего не вышло…
— Не бойся, у меня не выйдет, — проговорила Хельда, медленно проходя вдоль гобеленов и пристально вглядываясь в изображения из-под приподнятого капюшона.
— Да я не про вас, — придурковато залепетал я, — про себя!..
— Про себя… О себе… Все только о себе да о себе… — задумчиво повторила Хельда, не отрывая глаз от рыцаря на вздыбленном, пронзенном сарацинским копьем коне. — Нет бы о нас подумать, обо мне…
— Да я… Ты!.. Ты!.. — невольно вырвалось у меня. — Неужели ты хоть на миг…
— Молчи! — мягко перебила меня Хельда. — Я все знаю и ни в чем не упрекаю тебя… А все, что ты прочел на этой ржавой железке, — вранье… Так, записки сумасшедшего…
— Неужто все?
— Ну, половина…
— Так-таки половина?..
— Ну даже если треть или четверть — кто считает?
— Тюремные врачи свидетельствуют, что порой у приговоренных к смерти в ночь перед казнью открываются необычайные математические способности.
— Поздновато…
— Был даже случай, — сказал я, — когда один помилованный на эшафоте сделался впоследстии знаменитым астрономом.
— Повезло бедняге…
— И не только ему, — сказал я, — все человечество…
— Довольно про человечество! — опять перебила Хельда. — Тебе много осталось?
— Все зависит от тщательности обработки, — сказал я.
— А точнее?
— Максимум полгода, — ответил я.
— Уложись в три месяца, и можешь идти, — вдруг сказала она, резко обернувшись ко мне и откинув на спину капюшон, — я тебя отпускаю!..
— Куда? — спросил я, не поднимаясь с колен и спокойно выдерживая ее взгляд.
— Куда хочешь!.. — усмехнулась она. — Свобода! Полная свобода!..
— Неужто?.. А впрочем, конечно, — чего возиться: плита, герб, эпитафия — много чести!..
— По барину и говядина…
Меня несколько покоробило от этой нарочитой, подчеркнутой грубости выражения. Хельда как будто провоцировала меня на ответную резкость, но я не принял вызова и продолжал вести беседу на простой человеческой ноте, вполне понятной в устах того, кто не только смирился с участью смертника, но и принял ее без малейшего душевного смятения.
— За что ты меня так ненавидишь? — спросил я.
— Ненависть… Любовь… Это все слова, слова… — задумчиво повторила Хельда, проходя вдоль гобеленов и легкими дуновениями гася свечи, укрепленные в блестящих чашечках высоких тонких канделябров.
— Ненавижу? — вновь повторила она, оборачиваясь ко мне. — Нет-нет, ты ошибаешься — это было бы слишком просто!
— Так вот почему ты устроила этот спектакль! — воскликнул я. — Боишься простоты?
— Простота — это смерть.
— Да что ты говоришь! — Я всплеснул руками и уселся на полу, скрестив ноги и со всех сторон подоткнув под себя обтрепанные полы своей хламиды. — Надо, значит, несколько усложнить — да?.. Пробуждения среди замшелых камней, блудницы, яд?..
— Какой… яд?
— А ты не знаешь! — расхохотался я. — Летучие пары, медленно разжижающие кровь и за пару месяцев обращающие цветущего юношу в дряхлого старика! Одного не могу понять: как твои затворницы подбирают дозу для каждого приговоренного, что они умирают в точно рассчитанные сроки? Или на последних стадиях используются какие-то более грубые методы?..
— О чем ты?.. Какие методы?..
— Кинжал… Петля… В конце концов, простой удар шестопером по темени: много ли нужно тому, у кого едва хватает сил доползти до отхожего места!..
— Что ты несешь?!. — воскликнула Хельда. — Какой кинжал?.. какой шестопер?..
— Обыкновенный!.. Со звездочкой! — насмешливо бросил я. — Думаешь, я читать не умею?.. Или недостаточно хорошо вижу, чтобы читать эпитафии при свечах?..
— Ах вот оно что! — вскрикнула Хельда. — Что ж, идем!..