Она рада выйти из подобия анабиоза, куда погрузилась, чтоб дождаться его решения. «Ведь мне было важно не давить. Не сломать его, — припоминает она. — Он сошел в мою жизнь легко, как созревший плод. Я только вначале тихонько звала с подоконника».
На свадьбе гости кричали много, но смысла криков было не разобрать, словно крик шел на ином языке.
Отцы вели смачный разговор: дача, дом на опушке, силуэт печной трубы.
— Маринка! — вдруг сказал он, стискивая ее бедро. — Проснусь завтра, глядь в зеркало, а там другой человек.
— Другой, — подтвердила. — Будет другой теперь. Теперь мой.
МУХА, ОБЛЕТЕВШАЯ ВОКРУГ ЛУНЫ
Если кому-то это может быть интересно, то похож я, вероятней всего, на штангиста. Только, конечно, не телосложением — уж чего нет, того нет, — а ситуацией, в которой нахожусь.
Представить себе нужно вот что: идут некие соревнования, по странным правилам. Число попыток очень велико, непомерно, но не бесконечно. И вот, я выхожу на помост, в трико и крепких башмаках. У чаши на высокой ноге купаю кисти рук в тальке.
Зал, как ему и положено, видится в темноватом мареве. А штанга освещена ярко. Только еще до первого подхода я знаю — она слишком тяжела для меня, и мне ее никогда не поднять.
Я слегка кланяюсь залу. Может быть, даже взмахиваю рукой.
Гриф штанги рубчатый, жесткий и похож на напильник. Кой-какие мускулы вздуваются у плеч, на ногах… Никому, кроме меня, неизвестно, что мышц-то нет, одна вата. И я думаю не о штанге, а о позоре дальнейших попыток.
Все действительно повторяется много раз.
И зал, я чувствую, не обращает на меня внимания — за что и спасибо людям, в нем сидящим.
Между подходами, во время, предназначенное для отдыха, — а я и не устаю — в коридорчиках, в переходах с короткими лестницами, в слабо освещенных залах со шведскими стенками и балетными станками у стен, переступая через низкие скамьи и огибая ряды шкафов в раздевалках, я думаю о том, что сражаюсь не в своей весовой категории. Иногда о том, что попытка дороже результата; верней, она и есть результат. После таких раздумий, то есть поизобретав философию для себя, я и вправду пытаюсь оторвать железку от помоста. Успеха нет, мысль не помогает подъему тяжестей.
Иногда я вспоминаю тех счастливцев, которые наблюдают за мной и мне подобными из зала. (Я давно перестал приветствовать их, направляясь к штанге.)
Хотя — такое ли уж счастье проводить жизнь в кресле зрителя? Они срослись со своими стульями. Они — четвероногие. Боюсь, они завидуют мне не меньше, чем я им.
Бывает, по отдаленному гулу я могу догадаться, что некто, дотоле ворочавшийся, сопевший, пивший воду, взял вес. Трибуны рукоплещут, и кто-то в черном костюме выносит на подушке медаль.
В таких случаях я жалею об одном — что не познакомился загодя с победителем, не поговорил с ним. Может быть, я узнал бы, как же, черт возьми, это все делается: ну, штанга на грудь, разножка, зафиксировать вес… А потом выходишь из-под штанги, она падает, пляшет на помосте.
Но спросить некого. Победители не возвращаются в коридорчики. Они остаются в другом мире. (Есть подозрение, что они становятся зрителями.)
Красный мелок совсем короткий, это просто шарик с ноготь размером. Почему так, ясно: красным рисуются не только флаги и закаты, но еще страсть и стыд; не только фон, первый план тоже.
Когда ты рисуешь красным, мне кажется, что ты рисуешь пальцами, по мере надобности стесывая их об асфальт, не догадываясь о том, что такое боль.
Ты рисуешь на асфальте, и если тебе не надоест, вся площадка вокруг памятника Гоголю зарастет плоскими людьми, собаками, кусками игрушечных городов.
Если бы я рисовал, то рисовал бы то же самое.
Вокруг площадки сидят твои друзья (ты их так никогда не называла), в углу стоит милиционер (ты говоришь — «мент», это и вправду короче, удобней) и, около него ведро, в котором с видом земноводного плавает коричневая тряпка.
Когда тебе надоест и ты уйдешь, твои друзья кое-как смоют рисунок, ведро спрячут под скамейку, мент будет доволен и продолжит несение службы.
Судя по тому, сколько времени мент проводит у памятника, он такой же хиппи, как те, за кем он наблюдает. Если он разочаруется в своем мировоззрении, ему легко будет изменить образ жизни: отпороть погоны да сесть на корточки. Волосы отрастут сами. И буква вырастет сама собой: «м» строчная станет заглавной, имя нарицательное — собственным, кличкой.
«Здорово, Мент», — скажут ему. О нем: «Мент свой».
Я думаю, что слово «мент» намекает на старинное «ментор».
Ни первый, белобрысый, ни второй, морщинистый, в железных очках, никакого отношения к тому, что я говорю, не имеют.
В моем рассказе нет смысла. Я просто хочу понять, как назвать тебя. То есть — кто ты?
Тебе надоест рисовать, ты уйдешь с площадки, на повороте погладив мраморный шар, пробежишь по переходу; в переулке стоит моя старая прокуренная машина, внутри которой мой старый прокуренный я.
Лучшая часть машины — номер, 05–15; ты видишь в этих цифрах магию, и когда ты говорила об этом, я относил твои слова к себе.