Когда-то Советский Союз начал импортировать вьетнамцев. Мы увидели на улицах (в троллейбусах и вообще повсюду вокруг нас) этих крайне небольших, некрасивых, сильно скуластых людей. Они были как бы воплощением худосочия. Русские в основном относились к вьетнамцам безо всякого сочувствия, а, наоборот, брезгливо и жалостно.
Газеты писали о спекуляциях и преступности, которые распространяли вокруг себя вьетнамцы. Рассказывали также — но это уж, конечно, не в газетах, а частным образом — о необычайной простоте их сексуальных нравов. Говорили, например, что если где-нибудь в общежитии живут в разных комнатах и на разных этажах три вьетнамца и одна вьетнамка, то вечером последняя обязана обойти своих соотечественников и каждого из них ублажить. И этот порядок осуществляется у них естественно, как у языческих богов или животных.
В ту пору я переходил от молодости к зрелости. Чисто физиологически это выражалось в том, что я бросил курить и потолстел. Я тогда жадничал, хотел подзаработать побольше денег, невесть зачем, и ради этого писал различные дрянные сценарии.
Один достался мне особенно тоскливый, о каком-то забубенном московском институте. Интересы заказчика представлял седой котообразный человек, должностью — профессор. Он говорил быстро, гладко, взгляд не поднимал ни на миг.
Я все хотел его рассмотреть, что за глаза у него были, что он в них так прятал.
Очень, очень темные. Глаза, я подумал, убийцы (тайного, по неосторожности). Я представил себе, как он коротает вечера в профессорской квартире, и всюду там стоят нераспакованные коробки. А иначе — откуда такие глаза?
Однажды в полдень, в пути (я ехал от вышеописанного заказчика) я понял, что хочу быть вьетнамцем, то есть человеком, который не боится ни боли, ни унижений, спокойно скупает кастрюльки, одеяла. Который плюет на себя (не говоря уж о нас обо всех).
Трамвайный прицепной вагон, в котором находился я, скользил мимо мыльной фабрики. Вдруг он остановился. В вагон вошла работница в ватнике. От нее сильно, тяжело пахло мылом.
Трамвай летел, тормозил, снова летел.
Несколько длинных секунд я понимал, что жизнь ясна мне.
Потом это чувство прошло.
В.К.
В пятницу он с Колесовым, Скачковым, Рукоятниковым и несколькими незнакомыми, на один раз заглянувшими в его жизнь людьми напился довольно прилично и просадил пятьдесят рублей.
Субботу удалось скоротать легко — медленно читая скучную детективную повесть.
В воскресенье же проснулся очень поздно. Его немного знобило, но не от простуды, а так, из-за мук совести. Куда было девать воскресенье, но не знал. Наступил третий, самый тяжелый день после пьянки.
И сразу он вспомнил о В.К. и стал думать: что же с ней делать? Он представил себе, что она может позвонить, и отключил телефон. Энергии у него совсем не было, и, говоря с нею, да и с кем бы то ни было, он не смог бы ни на чем настаивать, он бы на все согласился. Хотя, разумеется, это дикая чушь: на что бы он мог согласиться? Никто ему ничего и никогда не предлагал.
Вот так, путаясь в «ничего» и «никогда», он сидел у окна, провожал взглядом пролетающие в сторону Можайки машины и думал о В.К.
В.К. он знал два года и не любил ее. Он хотел порвать отношения, связь разрубить, и не мог. В.К. обладала нормальной для чуткой женщины способностью появляться, когда ему по тем или иным причинам было как-то не по себе — с похмелья ли, после какой-нибудь служебной обиды, и он впускал ее в душу. И В.К. в его душе располагалась. И он лениво начинал борьбу за собственную свободу.
— Зачем я тебе нужен? — говорил он. — Но если уж нужен зачем-то, то зачем делать из меня человека, который тихо ненавидит сам себя? Заставлять произносить эти речи?
Но на меланхолию, ею вызываемую, В.К. не обращала никакого внимания.
Теперь он думал, что, если бы у него была семья, он не напился бы в пятницу так сильно. Он вспомнил курицу, которую долго жарили и чуть не сожгли, а точней сказать — слегка все же сожгли; потом долго ели, перепачкав руки, рубашки. Далее этой курицей он блевал, стоя на коленях перед унитазом. Ничего этого могло не быть, ни в пятницу, ни в сто или триста всяких других дней.
Вообще ему казалось, что вся неуверенность его, вся грустность его жизни происходят именно из-за отсутствия семьи. И никогда ничего холостой человек не сможет серьезного сделать, очевидно, ни в какой отрасли. Однако ему было тридцать два года, и жизнь складывалась так, что девушки, которые, как он сам, пожалуй, выразился бы, подходили, совсем не выказывали симпатии к нему.
Впрочем, до сих пор — то есть двенадцать лет уже — он сокрушался об одном упущенном шансе, об одной студентке, по имени Катя, которая влюбилась в него и ему очень нравилась, но она в первый же день знакомства отдалась ему, и его это раздражало. Сделать ей предложение он не решился, упустил весну, упустил год, и все как бы кончилось.