Все началось с «Belle Epoque»: Всемирная выставка 1900 года в Париже стала апофеозом прогресса — электричество, кинематограф, автомобиль, авиация. За столиками «У Максима» сидели российские великие князья и Габсбургские принцы. Даже король Бельгии Леопольд II, славившийся своим аскетизмом, наведывался сюда, чтобы поглядеть на женщин, которых молодой Пруст за их типичное положение прозвал «горизонталями». К поклонникам блистательной Лианы де Пуги принадлежал и Габриэле Д'Аннунцио. Но, увы, дама полусвета его не оценила, отозвавшись о нем как о лысом безбровом карлике, с позеленевшими зубами, зловонным дыханием и манерами паяца. Гораздо более сильное впечатление произвел на нее другой итальянец — Муссолини. «Он завоевал все сердца, в том числе и мое», — заявила она. На кладбище Пер-Лашез я посетил могилу Вирджинии Олдоини, графини Кастильоне, чья красота вошла в легенды как «памятник плоти». Некто, явно намекая на ее интимные отношения с Виктором Эммануилом II, Наполеоном III и другими высокопоставленными лицами, окрестил Вирджинию «золотой имперской вульвой». Она же, зная непостоянство человеческой природы, утверждала: «Я — создание божье, однако дьявол в любой момент может мною завладеть».
Неподалеку от ее гранитной урны спит вечным сном Альфонсина Плесси, прозванная Мари Дюплесси, ставшая впоследствии графиней Перрего, но более известная как «Дама с камелиями» или «Травиата». Вот еще одна глава в истории распутства того века, когда родился канкан с двумя его королевами: Розой Помпон и Селестой Могадор. Все эти главы встают перед глазами как живые картины или шарады.
В двенадцать лет Альфонсина была уже вполне зрелой девицей и отдала свою невинность официанту: видимо, в ней заговорил пролетарский инстинкт. Но, подобно Вирджинии Олдоини, у нее были большие амбиции, уравновешивающие полное отсутствие морали. «Почему я стала продажной женщиной? Да потому, что честным трудом никогда бы не достигла той роскоши, о которой мечтала», — признается она. Альфонсина была далеко не глупа и вовсе не безрассудна, хотя кроме роскоши ее всегда привлекала богема: среди ее любовников было немало писателей, художников, музыкантов. Она слыла женщиной светской, остроумной и практичной. Ее чарам поддался даже Ференц Лист, причем с ним она готова была бежать хоть на край света. Впрочем, возможно, тут сказалась ранняя усталость от жизни, полной бурных наслаждений. В этом пламени она сгорела всего в двадцать три года.
Париж всегда был идеалом и целью для прожигателей жизни, столицей искусств, беспристрастной науки, средоточием забвения. И к тому же законодателем женского имиджа. Вспомните роскошные тела ренуаровских женщин или коварных обольстительниц, которых запустили в серийное производство Коко Шанель и Маргерит[3], стрижки «под мальчика», длиннющие мундштуки слоновой кости были атрибутами их колдовского очарования… Разве можно забыть взгляд Мишель Морган, которой сам Жан Габен говорил: «Tu as des beaux jeux, tu sais»[4], или все то, что являла собой Брижит Бардо?
Для меня же истинным символом Парижа стала негритянка Жозефина Бейкер. Она приехала из Штатов в 1925 году. А как ее встречали в Италии!.. Самые крупные магнаты почитали за честь сфотографироваться с нею. Правда, в Риме из уважения к папе Жозефина Бейкер выступить не посмела.
И мне довелось ее увидеть. У нас в доме жил пожарник, который дежурил в театре во время представления, — так я напросился отнести ему ужин. Рассказывали, что в Фоли-Бержер Жозефина танцевала в одной юбочке из банановых листьев, в танце же срывала их один за другим и бросала в партер, ничуть не смущаясь — наоборот, она во всеуслышанье заявляла, что зады бывают разные, а ей своего стыдиться нечего. Вообще к этой части тела у французов (да и не только у них) отношение особое. Так, генерал Бертран в своих мемуарах пишет, что Наполеон не мог устоять перед Жозефиной Богарне, которая ему изменяла направо и налево, а он обращался с ней как с последней шлюхой именно потому, что у нее была «умопомрачительная попка».
Впоследствии я неоднократно видел Жозефину Бейкер и неизменно восхищался ею. Несколько лет тому назад она все еще пела «J'ai deux amours»[5], но теперь уже одетая — на ней были облегающее платье с блестками и головной убор из разноцветных перьев (прежде-то она очень коротко стриглась и так поливала волосы лаком, что они не рассыпались даже в самом буйном танце).
В какой-то момент она заметила, что один из зрителей разглядывает ее в бинокль. «Не надо бинокля, господин, — обратилась она прямо в зал, и в голосе ее звучала легкая грусть, — сохраните свои иллюзии».
«Я женщина на тысячу процентов, — любила повторять Жозефина, — и потому бросаюсь прямо в объятия зрителей, ведь я их всех обожаю». А тем, кто хулил ее за «бесстыдство», «за вихлянье задом», не без иронии возражала: «Не завидую тем, у кого зад столь скучен и безлик, что на нем можно только сидеть».