Собака перестала встречать его у заводских ворот, не радовалась больше его приходу, она лежала у ног Марии, будто тоже презирала его, предпочитая удары метлой его ласкам. Герэ читал где-то, что страх имеет запах: может, и вправду собака чует его на нем? Раздеваясь вечерами в своей унылой комнатенке, Герэ подозрительно обнюхивал себе руки и плечи. Но если и чувствовал запах, то не страха, а стыда: в течение всего дня он стыдился того, что отказался от этого проклятого назначения, а весь вечер – того, что хотел было на него согласиться. Впрочем, стыд, вероятно, не только имел запах, но и откладывал отпечаток на внешности, поскольку даже Николь, когда он заговорил с ней однажды, послала его к черту.
– Месье Герэ изволит разговаривать с мелкими служащими… – ухмыльнулась она. – Месье Герэ, как видно, богат, говорят, он ожидает наследства…
Она смотрела на него с ненавистью, и изумленный Герэ тщетно пытался отыскать в этой нахохлившейся от глупости и злости курице черты неловкой и нежной, в общем-то, девушки, которую знал прежде.
А погода, как назло, стояла великолепная. Ужасающе великолепная. И когда через неделю после «чествования» Мария с загадочным видом на два дня куда-то уехала, Герэ почувствовал облегчение: мысль о том, чтобы оказаться снова в Лилле в такую жару, да еще в этой квартире, которую он теперь возненавидел, повергала его в содрогание. Всю субботу и воскресенье он загорал, расположившись перед дверью на соломенном стуле. Он сидел в одной майке и время от времени, отрываясь от газеты «Экип» или одной из книг по Сенегалу, которые купил еще до катастрофы, принимался высвистывать неведомо куда запропастившуюся собаку. Окрестные жители, сдавалось, все до одного уехали на море, в этой грязной дыре остался только он один – сидел, как дурак, на стуле, позволяя солнцу изукрашивать тело неказистыми узорами и высвистывая неоткликавшуюся собаку. Герэ с наслаждением погружался в свое несчастье, смаковал его.
В воскресенье к вечеру, однако, ему стало совсем скверно. Часов с восьми он начал поджидать Марию. Он смотрел телевизор, выключал его, включал снова, то и дело прислушиваясь к звукам на дороге. В час ночи, когда программы передач кончились, он испугался, что она рассердится, найдя его внизу, и поднялся к себе и лег, не закрывая ставен. До рассвета он пролежал с открытыми глазами. А на рассвете она подъехала на машине в сопровождении какого-то типа со странным акцентом. Герэ не стал подходить к окну, чтоб она его не заметила и не обнаружила наблюдения, даже не наблюдения, а – как он стыдливо себе признался – ревности.
С утра Герэ, петляя, ехал на своем драндулете и вдруг увидел собаку: она весело бежала ему навстречу с обрывком веревки на ошейнике. Герэ хотел остановиться и поприветствовать старого друга, но наткнулся на камень и отлетел в сторону. Очнувшись, увидел, что лежит в пыли, рукав зажат погнутым колесом, а глупый пес прыгает вокруг. Он обругал собаку и пошел дальше пешком, бросив мотоцикл. Кому он понадобится в таком состоянии! Подумать только – лишился единственной игрушки!..
Собака поприветствовала Марию, затем бросилась к миске и, найдя ее пустой, пристально на Марию уставилась, пока та не поняла, что от нее требуется. Собака любила Марию за уравновешенность и строгость. Сейчас как раз Мария ей выговаривала: «Ну, бродяга, сколько же ты жрешь… Где ты был эти дни? Сторожил ли великого счетовода или шлялся, как я, а?»
Собака виляла хвостом и слушала ее очень внимательно, потому что знала, что эта речь будет, вероятно, последней за день: она помнила своей собачьей памятью, что Мария разговаривала с ней только раз в сутки. И действительно, четыре часа спустя Мария и думать забыла о собаке, но тут в дверь постучал Фереоль.
Фереоль, а по имени Доминик, был одним из последних остававшихся в здешнем краю фермеров. По его испитому, сухому, изборожденному горькими морщинами лицу невозможно было определить, пятьдесят ему или семьдесят. Мария посмотрела на него презрительно и враждебно. Она помнила, что десять лет назад, только приехав из Марселя, она провела с ним ночь за несколько франков, в которых очень нуждалась. И уж на что она всякого в жизни навидалась, а о Фереоле сохранила самое тяжкое впечатление. «Тяжкое – не то слово», – подумала она, глядя на его улыбку и недобрые масленые глазки.
– Что тебе надо? – спросила она холодно, и ее уравновешенный тон на минуту остудил пыл Фереоля.
Он думал напугать ее, но, коль скоро не вышло, собрался было уходить и тут вспомнил своим затуманенным умом, зачем, собственно, пришел.
– Мне нужен Паша, – сказал он, кивая на собаку.
Собака вжалась под плиту и дрожала, оскалив зубы, хотя и беззвучно; страх ее был так велик, что Мария встревожилась не на шутку. Фереоль это почувствовал.
– Потому что пес этот, эта сволочь, он мой, моя красавица… «красавица»… «красавица» (он хихикнул), была красавицей когда-то… а теперь вернее было бы тебя назвать «моя старуха», старуха такая же, как и я.