В феврале Тридцать седьмого Васильева арестовали вновь. Ему вместе с группой арестованных по тому же делу «сообщников» вменялось немного-немало создание фашистской террористической организации, имеющей целью убить товарища Сталина. Что ж, своей ненависти к Вождю Павел не скрывал. В присутствии друзей-литераторов не раз читал он дерзкие гекзаметры: «Ныне, о, муза, воспой Джугашвили, сукина сына. / Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело. / Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался. / Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне, семинарист неразумный…».
На этот раз возмужавшее советское правосудие не миндальничало, в кротчайший срок определив двадцатисемилетнему поэту наказание – десять лет без права переписки… Вместе с ним сгубили и сына Есенина Юру – ещё подростка.
В то же время были арестованы другие «крестьянские поэты» – сын сапожника-старовера, прапорщик Великой войны Клычков, Георгиевский кавалер Орешин, свояк Есенина Наседкин, один из родоначальников «крестьянского» направления Клюев, осмелившийся не поддержать коллективизацию да ещё и помянуть в стихах «трудармейцев» Беломорканала:
То Беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тётка Фёкла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слёзы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи…
А Ивана Катаева, сына крупного учёного и внучатого племянника князя-анархиста Кропоткина осудили к высшей мере, как врага народа за «проповедь христианства», в которой изобличила его «Правда». Та же участь постигла детского поэта Олейникова, «взятого» по обвинению в «троцкизме» вместе с обвинёнными в шпионаже ленинградскими востоковедами, с арестом которых было фактически разгромлено целое научное направление.
Русских поэтов не должно было остаться у России. И тем тревожнее становилось за судьбу последнего, в эту самую пору слагающего поэмы о русской старине и в одной из них высказавшегося:
Смола в застенке варится,
Опарой всходит сдобною,
Ведут Алену-Старицу
Стрельцы на место Лобное.
В Зарядье над осокою
Блестит зарница дальняя.
Горит звезда высокая…
Терпи, многострадальная!
А тучи, словно лошади,
Бегут над Красной площадью.
Все звери спят.
Все птицы спят,
Одни дьяки
Людей казнят.
И это – когда все газеты бесновались, выявляя всё новых и новых врагов и требуя крови! Когда руководство страны взяло курс на усиление классовой борьбы и вело повальные чистки!..
Одинок был его голос, когда в разгар травли Васильева, Заболоцкого, Мандельштама и других, осмелился он хлёстко откликнуться доносчикам:
У поэтов жребий странен,
Слабый сильного теснит.
Заболоцкий безымянен,
Безыменский именит.
Петя благоговел перед своим старшим другом. Ему первому из всех прочёл он собственные самые выстраданные стихи, сознавая, как далеко они отстоят от могучего дара того. Эти стихи он не читал никому, боясь доноса со стороны одних и несдержанности других. Тот же Васильев без умысла в минуту горячую вдруг бы процитировал строфу? Пропадай тогда обе горькие головушки!
Дмитрий Кедрин был человеком иной закваски. Сын донбасского горняка и внук ясновельможного пана, своим литературным образованием он был всецело обязан бабке, страстной любительнице поэзии, читавшей внуку из своей тетради Пушкина, Лермонтова, Некрасова, а также в подлиннике – Шевченко и Мицкевича… Сам Дмитрий с улыбкой прибавлял:
– Тяга к искусству у меня начинается от памятника Пушкину…
Тот памятник стоял на екатеринославском бульваре, по которому девятилетним мальчишкой он ходил на занятия в училище.
Конечно, на первых порах не избежал Дмитрий «идеологически верных» тем: несколько простеньких стихов о пионерах и Ленине открыли ему дорогу в газеты. Но этот этап быстро был пройден им. Углублённо занимающийся самообразованием, самоучкой изучавший кроме литературы, историю и философию, географию и ботанику, он не мог сделаться покорным винтиком, не мог остановиться на низшей планке развития в своём творчестве. Данный Богом огромный талант, помноженный на пытливый разум, быстро вынесли его на просторы настоящей поэзии, Поэзии, не позволявшей фальшивить, попирать Слово и Правду, петь не своим голосом.
Голос Кедрина звучал настолько неповторимо, в его стихах было столько гармонии, восходящей к лучшим образцам поэзии Золотого века, что не обратить на них внимания было невозможно. И обращали. Лирические и историко-эпические темы вызывали упрёки в равнодушии к современной действительности. Критика советовала поэту оставить историю, книги его не издавались, а генеральный секретарь писательского союза Ставский так и вовсе угрожал ему.
Впервые прочтя стихи Кедрина, Петя задрожал, почувствовав в неведомом ещё авторе родственную душу, только наделённую неизмеримо большим талантом.
Эх ты осень, рожью золотая,
Ржавь травы у синих глаз озер.
Скоро, скоро листьями оттает
Мой зеленый, мой дремучий бор.
Заклубит на езженых дорогах
Стон возов серебряную пыль.
Ты придешь и ляжешь у порога
И тоской позолотишь ковыль.
Встанут вновь седых твоих туманов
Над рекою серые гряды.
Будто дым над чьим-то дальним станом,
Над кочевьем Золотой Орды.