– Он сказал мне, что не находил себе места, что даже думал о самоубийстве. Но потом, когда дело развалилось за недоказанностью и Германа отпустили, он… в общем, Сева сказал мне, что проявил тогда трусость и постыдное малодушие. Он посчитал, что раз дело закрыли, то… Короче, он не смог признаться, он просто уехал из города, уехал учиться, поступил в институт, работал, потом налаживал свой собственный бизнес. Нет, нет, он не пытался все забыть или умалить своей вины, просто время шло – пятнадцать лет, это же так долго… Он считал, что о происшествии в парке никто ничего не знает точно, и даже свидетель, который якобы опознал сначала Германа Либлинга, а потом отказался от показаний, погиб, умер. Но однажды, когда он уже начинал свою избирательную кампанию на пост мэра этого города, к нему как к депутату на прием явилась Наталья Куприянова, с которой в молодости у него тоже были близкие отношения. Он обрадовался ей, спросил, чем может помочь по старой дружбе, а она с ходу нагло потребовала у него денег. Тогда сумма была пять тысяч долларов. Он опешил, но Куприянова сказала, что может напомнить ему кое-что из той его прошлой жизни – в частности, тот самый вечер в парке на танцплощадке. Она сказала, что страшно ревновала его тогда к Ирме Черкасс, а поэтому шпионила за ними обоими. И она видела, что именно он, а не Герман Либлинг, гнался в ту ночь за Ирмой по парковой аллее. Она сказала, что ночь была лунной и ясной и ей – главной и единственной свидетельнице произошедшего – все было прекрасно видно. И в отличие от смотрителя аттракционов она никогда бы не ошиблась в своем опознании. Она пригрозила, что если он не заплатит, то она поведает то, что ей известно, всему городу. Муж заплатил ей втайне от меня. Мне же сказал, что деньги дал взаймы товарищу на покупку иномарки. Я поверила, я верю ему всегда и во всем. А Куприянова через три месяца после его избрания явилась снова и потребовала новую отдельную квартиру. И он дал ей квартиру. Но и этого ей показалось мало. Когда она увидела в городе вернувшегося Германа Либлинга и брата Ирмы, она снова позвонила мужу, снова потребовала денег и пригрозила, что расскажет о том, что знает, им обоим. А у того и у другого был веский повод отомстить – один потерял сестру, а другого совершенно напрасно позорили, терзали на следствии, считая убийцей, маньяком.
В зале для заседаний воцарилась тишина. Странно, но и город за окном затих.
Когда охранники ввели в зал Шубина, прокурор Костоглазов поднялся, застегнул свой прокурорский мундир на те пуговицы, которые не были вырваны с «мясом» в ходе беспорядков, и объявил:
– Твоя… то есть ваша жена нам все рассказала.
– Все? – Шубин вздрогнул.
– Сева, я должна была подтвердить свое признание, иначе они не верили мне, они могли подумать, что Куприянову убил ты. А это сделала я, ты же знаешь это с самого начала, с той ночи, когда я вернулась домой из того проклятого магазина. А за ту девушку тебе ничего, совсем ничего не будет, даже если ты сам признаешься. Срок давности давно истек, и поэтому ты можешь спокойно… нет, конечно, не спокойно, что я плету… ты можешь сказать им, – Юлия подошла к мужу. – Это нужно сказать, так будет лучше, потому что…
– А я разве тебя просил болтать? – Лицо Шубина побагровело. На него снова накатило то исступление, которое Мещерский когда-то наблюдал на площади во время разноса мэром подчиненного. – Я разве просил тебя трепать языком?! Я кричал тебе: молчи, не суйся, у них же не было против меня никаких доказательств все эти годы, и если бы ты не…
– Но ведь срок давности истек! А я… я должна была как-то защитить тебя от их обвинений по Куприяновой, и там, в магазине, я тоже должна была защитить тебя, неужели ты не понимаешь?
Шубин замахнулся на нее – она отпрянула. В ее глазах был испуг, изумление, боль. В его – слепое бешенство. Но внезапно он обмяк, сгорбился. Руки его повисли, как плети, вдоль туловища.
– Господи боже, что же ты наделал, Юлька, зачем… так глупо, так бездарно… ЕЕ ведь все равно не вернешь, ее нет, Ирмы нет! – Он повернулся к Костоглазову, к Самолетову – к тем, с кем когда-то дружил, с кем гонял в футбол на городских пустырях, ездил на рыбалку, пил пиво. – Ее, может, и не было никогда здесь, в этом городе. А я сходил с ума по фантому, по миражу. А там, на аллее у карусели, передо мной был тоже мираж, злая химера, и я сам был не я, а кто-то другой! Ведь и Хозе ударил свою Кармен ножом, и все хлюпали носами в партере, жалея его. А я… господи боже мой, я, может быть, сто, тысячу раз мысленно просил прощения – у нее, у Фомы, у всех вас за то, что натворил там, в парке пьяный, безумный. У города просил прощения, хотел все искупить. Мечтал вырвать наш город из нищеты, из этой вечной помойной ямы, из темноты…
– Город тебе, Сева, свое слово уже сказал. – Самолетов смотрел на разбитые губы Шубина. – И я думаю, повторит еще не раз.
– Но ведь срок давности истек! – болезненно воскликнула Юлия.