Услышав эти слова, Пянка воодушевленно провозгласил:
— Таков польский романтизм! Выдвинутый им идеал свободы уже заснял во всей чистоте. И нация претворит его в плоть.
А Мацкявичюс, словно не расслышав, продолжал свою мысль:
— Для того, чтобы и в рабстве стать творцом, народ должен быть сильным, стойким, сознательным. Созреть не только для независимости, но и для сопротивления рабству. Тогда он будет зрелым и для вечности.
— Неужели таков и литовский народ? — с еле заметной насмешкой осведомился Сурвила.
Мацкявичюс ответил на этот вызов:
— Литовский народ, вернее, литовский крестьянин до сих пор выдерживал тяжкие испытания. Его не сломило ни крепостное ярмо, надетое на него дворянством, ни гнет царской бюрократий и жандармов. Поэтому я без колебаний призову простой народ на борьбу.
Пянка в новом порыве воскликнул:
— Испытание рабством еще в большей степени выдержало дворянство. Объединим же силы дворян и простолюдинов! Разбудим братские чувства! На манифестациях в Друскининкай, Вильнюсе, Каунасе, Паневежисе сделано многое. Продолжим это дело! Распространим призыв к братству всех сословий!
Мацкявичюс слушал громкие фразы варшавского агитатора со снисходительной улыбкой. Поощрять крестьян к восстанию, разумеется, нужно, но брататься со шляхтой — напрасный труд. Мацкявичюс не организовывал паневежской манифестации в память унии. Когда же она произошла, он использовал ее, чтобы произнести свою речь.
— Хорошо, пан Пянка, — ответил он и, переглянувшись с Дымшей, подошел к хозяевам прощаться.
Стяпас доложил, что бричка подана, и проводил Мацкявичюса во двор.
— Стяпас, — обратился к нему Мацкявичюс, — знаешь, я твоего племянника Пятраса свез к дяде в Лидишкес.
Стяпас поклонился.
— Слышал. Спасибо, что выручили. Тут ему жизни не было.
— А у тебя как?
— Ничего, ксендз, я доволен.
— Землю хотел бы получить?
— Землю? Сам не знаю! Отвык. А вот по свободе стосковался.
И, подумав, добавил:
— Мне-то еще полгоря. Пан по-человечески обходится. Но вот другим, таким, как я…
Не окончив фразы, безнадежно махнул рукой.
— Как думаешь, Стяпас, что для нас самое нужное, когда восстанем и скинем власть? — допрашивал ксендз.
Охотно откликается Стяпас. Он знает, Мацкявичюс не упустит случая потолковать с каждым, кто его заинтересует. И бояться его не нужно, он не станет злоупотреблять чужими тайнами. Потому Стяпас отвечает откровенно:
— Трудный это вопрос, ксендз. Нужно, чтобы жизнь стала легче. Людям нужна земля. Ученье нужно. Нужно, чтоб тебя считали человеком, а не скотом. Чтобы в своем краю можно было говорить на родном языке, чтобы за работу давали положенное вознаграждение. Многое нужно. Коли подумать, нужно все сделать иначе, чем теперь.
— Многого хочешь, Стяпас, — сказал Мацкявичюс. — Не сказал только, чего хотел бы для самого себя.
— Э, чего уж мне!.. Хоть на старости лет чтоб было, где голову преклонить.
— А ты пойдешь, ежели начнется восстание?
— Пойду, ксендз. Чтобы другим стало лучше.
— Ну, будь здоров, Стяпас!
Ксендз крепко пожал руку лакею.
Выехав на дорогу, он глубоко вдохнул прохладный воздух светлых летних сумерек.
Ехали не торопясь, молча, в задумчивости. Мацкявичюс, видно, не собирался пускаться в разговоры. Он поднял воротник своей серой накидки, нахлобучил до самых глаз шляпу и, передавая вожжи Дымше, сказал:
— Поезжайте хоть до села. Что-то меня дремота разморила.
Оперся о спинку сиденья, укрыл полами колени и, казалось, задремал. Дымша, искоса взглянув на него, усмехнулся. Знал он эту дремоту: ксендз не спит, он размышляет. Это видно по нахмуренным бровям и сжатым губам.
Да, Мацкявичюс думал. Невеселые то были мысли. Он устал. Сегодня много пережил, многого наслушался и сам много говорил. Везде он говорит, не упускает случая: в костеле, на крестьянских сходках, в гостях. Сегодня слово — его оружие. Наступит время, когда в поддержку своего слова он пустит в ход иное оружие.
Мацкявичюс вспоминает все сказанное им. Снова разбирает свою речь. Он доволен, что высказал свои мысли о силе простого народа, его стойкости и вере. Пусть не воображают эти паны, что литовский крестьянин — всего-навсего покорный, убогий, нерадивый раб.
Теперь ксендз про себя продолжает рассуждать о простом народе. Он ощущает неразрывную внутреннюю связь с деревенским людом. Сердце сжимается при мысли о крестьянском житье-бытье. Голодные ребятишки, безвременно состарившиеся бабы, истощенные лица мужиков, согнутые плечи. Скажем, есть еще молодежь с ее песнями и играми. Но как коротка эта молодость!