Перед нами не что иное, как разновидность пародии на классическую словесность. Если в классической поэтике риторические фигуры скрывали себя в трюизмах псевдообыденной речи, то в новой прозе, напротив, метафора указывает на неназываемое, выдает свою ложность, красоты же стиля сообщают о реальности как нельзя более прозаической. Эротизм предполагает выставление напоказ секрета, его профанацию, и в этом смысле эротический роман XVI–XVII веков — точный литературный аналог тогдашнего переворота в китайской культуре, обнажившего
Так, новая литература открыла новый смысл в прежних кодах традиции. Подобно «прозревшему мужу» былых времен, либертин минской эпохи испытывает пределы своего бытия, но его истина есть верховное «прозрение ограниченности прозрения». Он постигает высшую истину в гуще мирского, созерцает неизбывную помраченность сознания, и потому он в конечном счете — вне понятого и понятного, всего, что доступно обмену и торгу. Его жизнь есть
Зрелища и развлечения
Наш экскурс в представления минских современников о природе и значении эмоциональной жизни наводит на мысль о существовании внутренней связи между культом родовой жизни и либертинажем. Аналогичным образом благочестивая сдержанность, обращенность к глубине безупречно нравственного «сердечного сознания», предполагаемые семейными и клановыми ритуалами, дополнялась разного рода зрелищами и увеселениями. В Китае ритуал и зрелище, благочестие и представление были двумя нераздельными сторонами религиозного празднества, игровой стихии: одно, как ни странно, обусловливало и оправдывало другое. А все дело в том, что и то и другое имело отношение к преемственности жизни и смерти. И то и другое было ответом на ужас, внушаемый бездной Другого и попыткой победить не поддающуюся контролю силу, обратившись к игре.