Одним словом, когда царские войска к Новгороду подошли, был он уж до такой степени истерзан и напуган, что никто и не подумал сопротивляться. Открыли ворота, а царские опричники и говорят: у вас здесь хворь, надо ее каленым железом выжечь. И стали жечь…
– Что же ты хочешь сказать? – спросил Максим. – Не хочешь ли ты сказать, что эта хворь была на Новгород нарочно напущена?
При одной мысли о том, что такое злодейство вообще возможно, Максим почувствовал, как по спине пробежал холодок. Было это даже пострашнее тех чар, что напускали иной раз злые волшебники из Малориевой книги.
– Всякое тогда говорили, – ответил Мина. Но чувствовалось, что он почти что не сомневается: так все и было.
– И ты там был в то время?
– Был, – Мина кивнул. – Как раз груз соболей привез хороший, думал Домне подарок богатый справить – мы в ту пору меньше года как поженились, и она на сносях была, Кузьку носила. Брат у меня младший тоже в ту пору жениться надумал, я ему хотел помочь свадьбу справить. Он ведь дочку самого тысяцкого я тогда сватал. Да только тысяцкому тому голову срубили, брат тоже сгинул, а невеста его… невеста его упырицей стала. Бегала, сказывают, вдоль Волхова в обрывках шелкового летника, вся посиневшая. А красивая девица была, глаза такие…
Он на миг задумался, глядя куда-то в небо.
– Как же ты-то уцелел? – спросил Максим.
– А вот в том-то и штука. Мне тогда чудом удалось из города выбраться, да схоронился я с Домной у одного крестьянина в сарае. Пять собольих шкурок дал ему за то, чтоб не выдавал. Там же она и родила Кузьку-то. Сам я и роды принимал.
А крестьянин, едва показался разъезд опричный, сразу их во двор зазвал и на сарай указал, где мы прятались. И вот заходит, значит, в сарай опричник – а это Фрязин был. Только Фрязиным его еще тогда никто не звал, а звался он тогда Федором Озерцевым. И говорит он:
– Кто здесь есть, выходи добром.
Вышел я тогда и говорю:
– Бери меня, руби мне голову, только пожалей жену и ребенка малого.
А он, Федор-то, сперва что-то подумал про себя, а потом велел мне и жене показать руки и ноги, что на них укусов мертвецких нет. А как увидел, что взаправду нет, то велел отсюда уходить по добру, по здорову, и на глаза ему более не попадаться.
Очень он тогда рисковал: его ведь товарищи могли на него же донести, что он беглого отпустил. А все-таки, вот, отпустил же. Не захотел ребенка без отца оставить. Так-то.
Мина помолчал немного, а потом прибавил:
– А крестьянина я того потом топором зарубил. Потому что ничего нет поганей того, что он сделал.
По средам Мина Максима после обеда не трогал, а вместо этого отправлялся Максим с отцом Варлаамом либо на охоту, либо просто пострелять из пищали по дощатым целям, которые тот выстроил в ряд на окраине села.
Тот был учителем куда как более милосердным, большею частью рассказывавшим разные истории и прибаутки, и любившим, в то же время, послушать, когда Максим пересказывал ему «Смерть Артурову». Но и про ученье тоже не забывал: выдавал Максиму пороха, которого в селе хранился огромный запас, наставлял, как стрелять следует.
– Ты не ерепенься! – говорил он Максиму после очередного промаха. – Не тараканься! Успокойся сперва, а потом стреляй. Тогда и руки дрожать не будут, и завсегда во всякую цель попадешь. Пищаль-то пристреляна – на загляденье просто!
Как бы желая показать, что пищаль и впрямь пристреляна, отец Варлаам брал ее, ставил на сошки, тщательно наводил, прикладывал фитиль, пищаль оглушительно рявкала, наполняя поляну горьким дымом, и через пару мгновений можно было уже различить, что он уложил пулю почти в самый центр мишени.
– Видишь, каково? – говорил он Максиму, приосанившись. – А знаешь, отчего? Оттого, что я ни о чем не беспокоюсь. Чего понапрасну сердце себе волновать? Что Богу угодно, то и будет, а чего не угодно – того не будет.
Но Максиму эту науку постичь никак не удавалось. Все он волновался: попадет или нет? Покажет или не покажет себя искусным стрелком? Заслужит или нет от Варлаама похвалу? Оттого руки его слегка подрагивали, да и плечо иной раз дергалось сильнее нужного, и пуля сызнова уходила куда-то в кусты.
После этого Максим с горечью думал, что легко отцу Варлааму, одинокому старому обжоре, ни о чем не волноваться. Что ему, в самом деле? Жизнь свою прожил, а теперь нет у него ни печали, не воздыхания. Впрочем, должно быть, он и всю жизнь таким был: ел, пил, балагурил, ни о чем не задумывался.
– Что же, ты никогда ничего не боялся? – спросил он как-то Варлаама.
– Отчего ж? – ответил тот. – Раньше много боялся. Боялся, что жена разлюбит. Боялся, что приход отберут. За детей тоже боялся, что с ними что случится. Еще боялся, что по миру пойду, есть будет не на что. Ну, а теперь чего мне бояться?
Призадумался над этим Максим. Если этак рассудить, то ему, одинокому сироте, выходит, тоже бояться особенно нечего? Однако же, отчего-то у него, все равно, так, как у Варлаама не выходило. Как станет стрелять – так обязательно о чем-нибудь да переживает.
***