— Смерть, Федор Иванович, — торжественно произнес он, — до сих пор встречала покорность и слезы. Вы стали ей на пути, и она уступила. Вы доказали, что она не выносит крутого обхождения и в ваших руках становится послушной…
Эти мальчишеские выходки примиряли меня с моим начальником-воспитанником и даже доставляли порой удовольствие.
С тем же благодушием я был склонен относиться и к другим слабостям Антона. Помимо биллиарда, отнимавшего у него много времени, он просиживал вечера за карточным столом среди врачей и сестер, любителей повеселиться. На одну из таких вечеринок Антон привел и меня. Далеко от госпитальных палат, в непосредственном соседстве с изолятором и продовольственным складом, в просторном полуподвальном помещении, специально убранном и обставленном для этого случая, собрались молодые люди, девушки и пожилые врачи. Па время как бы отодвинулась война, вернулось утраченное счастье, и лица засняли радостью. Разбавленный спирт словно смыл все запреты, сблизил старших и младших, мужчин и женщин. От бессвязных и непристойных речей, бесцеремонного обращения с женщинами и духоты в помещении мне стало не по себе, и я подумал о том, чтобы уйти. Переполнил мое терпение тост Антона. Трезвый и спокойный, Антон взобрался на стул, призвал своих собутыльников к молчанию и провозгласил:
— Жизнь моя, друзья, есть не более как синтез и разложение комбинаций белковых веществ под действием кислорода. Синтез и разложение — и ничего больше. Будем же веселиться…
Я вначале возмутился, хотел было возразить этому новоявленному нигилисту, что жизнь — нечто большее, чем синтез и разложение белков, но сдержался. Я вспомнил мать Антона, сестру моей жены, подумал, что он удивительно напоминает ее. Она любила веселье, собирала часто гостей, и бывало не раз, что расходившаяся компания выживала из дому хозяина. Отец Антона украдкой оставлял подвыпивших друзей и просиживал у меня до утра…
Вечеринки в госпитале продолжались, но меня Антон больше не приглашал. Я был ему за это благодарен. К счастью, вскоре в его жизни наступили перемены. Он перестал бывать в биллиардной и проводить время в веселой компании. Этому предшествовали следующие события.
Меня как-то вызвали в городскую больницу к молодой девушке, у которой наступило наркозное удушье на операционном столе. Надежда Васильевна неожиданно захворала, и я уговорил Антона ее заменить. За три месяца, проведенных мной в госпитале, начальник ни разу не побывал на процедуре оживления. Он всегда почему-то оказывался занятым, и хотя искренне потом жалел, ухитрялся и в другой раз не появляться. На этот раз ему не удалось ускользнуть от меня, и он покорно уселся в автомашину. По дороге я коротко посвятил его в обязанности, которые ему предстояло выполнять.
Мы застали больную в состоянии агонии. Замирающий пульс, поверхностное дыхание, смертельная бледность лица и посипевшие губы предвещали близкий конец. Прежде чем мы успели обнажить артерию, чтобы перелить кровь, и применить искусственное дыхание, наступила клиническая смерть. Я поспешил ввести трубку в гортань больной, сделал это неудачно, повторил и встретил сопротивление голосовых связок. Медлить нельзя было, я рассек дыхательное горло и вставил в отверстие трубку.
Девушка ожила, выздоровела и пришла затем в госпиталь благодарить своих спасителей.
На Антона этот случай произвел сильное впечатление. Со страстью, какую трудно было заподозрить в нем, он изучил технику оживления, не пропускал больше ни одной процедуры и вдумчиво наблюдал за нашей работой. В лаборатории завязывались диспуты, обсуждались упущения, удачные приемы. Надежда Васильевна и Антон затевали споры, и мне приходилось их мирить. Я давно уже заметил, что они не ладят между собой и не останавливаются перед тем, чтобы отпускать друг другу колкости. Обычно спор затевала Надежда Васильевна. Антон либо отбивался, либо отделывался шуткой. Она сердилась, и долго с ее лица не сходило выражение обиды.
Интерес Антона к работе лаборатории и его привязанность ко мне радовали меня. У него не оставалось теперь времени для прежних развлечений, и свободные минуты он проводил со мной, подолгу расспрашивая и жадно слушая мои объяснения. Я рассказывал о чувстве отрешенности, владеющем мною у изголовья больного, о тревожной мысли, что моя неудача несет гибель человеку, о душевных терзаниях, порой затмевающих мне свет. В этом мраке все растворяется, исчезает и я вижу только опущенные веки, которые должны раскрыться. Но страх, что узнают о моей ошибке, не печальное опасение быть в ответе за промах беспокоят меня. Я сам себе судья, никто меня не упрекнет, и все же скорбный исход мучительно горек. Так мучительно сознание долга и так горестно чувство утраты, что я себя словно вижу с глазу на глаз с врагом. Жестока моя борьба, все минуты жизни отданы ей, и кажется порой, что, стоит мне на мгновение забыть об опасности, и все, что отнято у врага, исчезнет.
Мои речи трогали Антона, придавали ему, как мне казалось, мужество и силу.