В одну из ночей, незадолго до полуночи, тихонько отворилась дверь моей комнаты, и тень моего отца упала на меня. Как всегда, я поторопился притвориться спящим. Вместо того, чтобы, как обычно, поправить мое одеяло, он приподнял его и лег рядом со мною на постель. Как когда-то. Как сделал он это в ночь 29 ноября 1947 года, когда ООН приняла решение о разделе Палестины, проголосовав за создание Еврейского государства, когда рука моя видела его слезы. Жуткий страх охватил меня, я поспешил изо всех сил поджать коленки, прижать их поскорее к животу, чтобы он ни в коем случае не заметил того, что было причиной моей бессонницы: если он заметит, я умру в ту же секунду. Настолько сковало меня безмолвие, когда папа вдруг забрался ко мне под одеяло, я так перепугался от мысли, что застукает он меня за этим «безобразием», что прошло немало времени, прежде чем я кое-как сообразил, что тень, проникнувшая в мою постель, не была тенью папы. Она укрыла нас обоих с головой, обняла меня со спины, прошептала мне: «Не просыпайся».
А утром ее уже не было. На следующую ночь она вновь пришла спать в мою комнату, но на сей раз она принесла с собой один из двух матрасов «лающей тахты» и ночевала на полу, у подножия моей постели. На следующую ночь, изо всех сил подражая решительным манерам папы, стараясь быть настойчивым и логичным, не уступая ей, я добился, чтобы она спала на постели, а я на матрасе, у ее ног.
Это было похоже на то, как будто все мы втроем играли в детскую игру «музыкальные стулья». Будто мы втроем усовершенствовали эту игру, превратив ее в «музыкальные постели». Часть первая, нормальное состояние: мои родители вдвоем в своей двуспальной постели, а я сплю в своей кровати. Затем, в следующей части, мама в кресле, папа на тахте, а я — без перемен — в своей кровати. В третьей части игры мама и я уже проводим ночь в кровати, предназначенной только для одного, а папа, один, спит на двуспальном ложе. Часть четвертая: у папы все без изменений, я снова сплю один в своей постели, а мама — на матрасе — у моих ног. Затем мы с ней меняемся местами: она — наверх, а я — вниз, папа же — пока без изменений. Но на этом все еще не кончается. Ибо спустя несколько ночей, когда я спал на матрасе в своей комнате у маминых ног, меня потревожили среди ночи отрывистые звуки, похожие и в то же время не совсем похожие на кашель. Затем она затихла, и я заснул. И вновь, еще через две или три ночи, я проснулся от звуков ее кашля, который не был кашлем. Тут я поднялся — глаза зажмурены, сам я завернут в одеяло: как лунатик, пересек я коридор, улегся рядом с папой на двуспальной постели и заснул. Так было и в следующие ночи.
Почти до самых своих последних дней спала мама в моей комнате и в моей постели, а я спал с папой. Спустя два-три дня на ее новое место были перенесены флаконы с лекарствами, коробочки с успокоительными пилюлями, таблетки от головной боли, снотворное.
Ни слова не было сказано между нами по поводу нового порядка. Ни она, ни я, ни он. Словно так вышло само собой.
И, в самом деле, само собой. Без всякого совместно принятого решения. Без единого слова.
В предпоследнюю неделю мама снова не спала в моей постели, потому что вернулась в свое кресло у окна, только кресло это было перенесено из нашей комнаты, моей и папиной, в мою комнату, которая стала теперь ее комнатой.
Даже, когда все миновало, я не хотел возвращаться в эту комнату. Я хотел оставаться с папой. И когда, в конце концов, я вернулся к себе, я не мог там заснуть: казалось, она все еще там. Улыбается себе без улыбки. Кашляет, но это не кашель. Или, возможно она оставила мне в наследство бессонницу, преследовавшую ее до самого конца, и отныне эта бессонница станет преследовать меня. Такой жуткой была та ночь, в которую я вернулся в свою постель, что в следующие ночи папе пришлось притаскивать один их двух матрасов «лающей тахты» и спать со мною — в моей комнате. Неделю, а то и две спал папа по ночам у подножия моей кровати. Затем он вернулся на свое место. И она, или ее бессонница, тоже ушли следом за ним.
Словно огромный морской водоворот затянул нас всех троих, бросая из стороны в сторону, сближая нас и удаляя друг от друга, вознося и низвергая, крутя и сотрясая, пока, в конце концов, не были мы выброшены на берег. Не свой берег. И от великой усталости каждый из нас молчаливо примирился со своим местом. Не только на лицах мамы и папы, но и у себя под глазами обнаружил я, глядя в зеркало, темные круги, появившиеся в те недели.
Той осенью мы были так тесно связаны друг с другом, как бывают связаны трое осужденных в одной камере. И вместе с тем каждый был сам по себе. Ибо что могли он или она знать о мерзости моих ночей? О жестокой уродливости тела? Как могли мои родители знать, что вновь и вновь предупреждал я себя, сжав зубы, испытывая жуткий стыд: «Если ты не прекратишь это, если и этой ночью ты не остановишь себя, то — чтоб я так жил — возьму и проглочу все мамины таблетки и пилюли, и тогда этому придет конец…»