Затем мы немного говорили о делах домашних, записывали на одной из папиных карточек, что еще мы должны сделать, вычеркивали то, что уже сделано. Даже по поводу финансовых проблем папа иногда со мной советовался: еще две недели до зарплаты, а мы уже вон сколько израсходовали… Каждый вечер он расспрашивал меня о домашних заданиях, и я протягивал ему для проверки список школьных заданий и свои тетради, в которых выполнил эти задания. Иногда он заглядывал в них и делал замечания, точные и меткие, поскольку почти по любой теме знания его были намного шире и глубже тех, которыми обладали мои учителя, шире и глубже, чем у авторов школьных учебников. А частенько он говорил:
— Нет никакой необходимости тебя проверять. Я всецело полагаюсь на тебя и совершенно в тебе уверен.
Тихая гордость и глубокая благодарность заливали меня, когда слышал я эти слова. И случалось, что вдруг поднималось во мне огромное сострадание.
К нему. Но не к маме. Ее я вообще не жалел в те дни: она была лишь длинной строчкой в списке повседневных долгов и обязанностей. Неловкость, стыд, огорчение. Ведь надо было как-то объяснять товарищам, почему ко мне никогда нельзя придти, надо было отвечать соседям в бакалейной лавке, допрашивавшим меня с приторной сладостью, почему это ее совсем не видно. Что с ней случилось? Даже дядьям и тетушкам, даже дедушке и бабушке не рассказывали мы с папой всю правду: мы смягчали ее. Описывали тяжелейший грипп, даже когда никакого гриппа уже не было в помине. Мы говорили: «Мигрени». Или: «Особая чувствительность к дневному свету». Иногда объясняли: «Она очень устала». Папа и я старались говорить правду, но не всю.
Всей правды мы и не знали. Но знали, не сговариваясь, не уточняя версии, что никому не станем мы сообщать то, что известно нам обоим: внешнему миру мы сообщим всего лишь один-два факта. Никогда мы с папой не говорили между собой о состоянии мамы. Между собой мы говорили только о заданиях на следующий день, о распределении повседневных дел, о домашних нуждах. Никогда мы не обсуждали друг с другом ее болезнь, если не считать повторяющихся папиных вздохов: «Эти врачи, ничего они не знают. Ничегошеньки». И после ее смерти не обсуждали. Со дня смерти мамы и до смерти папы, спустя почти двадцать лет, мы не говорили об этом ни разу. Ни слова. Словно ее никогда и не было. Словно жизнь ее была лишь страницей в книге, вроде советской энциклопедии, страницей, подвергшейся цензуре и вырванной с корнем. А я, подобно Афине, родился прямо из головы Зевса. Или я — как бы Иисус Христос наоборот: рожден мужчиной-девственником от прозрачного духа-призрака.
И каждое утро на рассвете меня будило птичье пение, доносившееся со двора, с ветки гранатового дерева. Эта птица встречала рассвет пятью первыми звуками «К Элизе» Бетховена: «Ти-да-ди-да-ди!» И вновь, сразу же, с еще большим восторгом: «Ти-да-ди-да-ди!» И я под одеялом от полноты чувств: «Ти-да-ди-да-ди!» Про себя я называл эту птицу «Элиз».
Жаль мне было папу в те дни. Словно оказался он безвинной жертвой какого-то нескончаемого издевательства. Словно мама умышленно поступала с ним жестоко. Он очень устал, был грустным, хотя, по своему обыкновению, изо всех сил старался извлекать из себя непрекращающийся поток словесного веселья. Всю свою жизнь ненавидел он паузы и считал себя виноватым в любом наступившем молчании. Под глазами у него, так же, как под глазами мамы, появились черные круги.
Не однажды оставлял папа свою работу в Национальной библиотеке, чтобы отвезти маму к врачу. Что только не проверяли у нее в те месяцы: сердце, легкие, пищеварение, гормоны, волны головного мозга, нервы, всякие женские болезни, кровообращение. Все понапрасну. Папа не жалел денег, приглашал различных врачей, таскал ее к частным специалистам. Возможно, даже вынужден был в те дни одалживать деньги у своих родителей, хотя долги он ненавидел, а самое главное, ненавидел эту великую страсть своей матери, бабушки Шломит, «быть в курсе» и подправлять его семейную жизнь.
Каждое утро он вставал еще до рассвета, наводил порядок в кухне, сортировал белье для стирки, выжимал фруктовые соки и теплыми подавал их маме и мне, чтобы мы набирались сил, и еще успевал до ухода на работу торопливо набросать три-четыре ответных письма редакторам и коллегам-исследователям. Затем он мчался к автобусу, пустая авоська для покупок была спрятана в его потрепанном портфеле для бумаг, он должен был к определенному времени добраться до здания Терра Санта, куда был переведен отдел прессы Национальной библиотеки, поскольку университетский кампус на горе Скопус был отрезан от остального Иерусалима со времен Войны за Независимость.