В пять часов пополудни он возвращался, заглянув по пути в бакалейную лавку, к электрику или в аптеку. Он торопился к маме, узнавал, не стало ли ей легче, надеялся, что она немного подремала в его отсутствие. Пытался кормить ее с ложечки картофельным пюре или разваренным рисом, который мы кое-как научились готовить. Затем он изнутри запирал дверь, помогал ей сменить одежду, пытался с ней разговаривать. Возможно, он даже пытался развеселить ее анекдотами, которые вычитал в газете или слышал в своей библиотеке, — он называл их шутками или остротами. И до наступления темноты он снова убегал за покупками. Наводил порядок там и сям, на ходу прочитывал аннотации, прилагаемые к новым лекарствам, пытался вовлечь маму в беседу о будущем Балкан…
Затем он заходил в мою комнату, помогал мне сменить постельное белье или рассыпать нафталин в одежном шкафу в связи с наступающей зимой. При этом он мурлыкал себе под нос какую-нибудь сентиментальную мелодию, преступно перевирая ее. Либо втягивал меня в дискуссию по поводу Балкан.
Под вечер, случалось, приходила к нам тетя Лиленька, тетя Лилия, тетя Леа Калиш-Бар-Самха, лучшая мамина подруга еще со времен Ровно, со времен гимназии «Тарбут», где они учились в одном классе. Та самая, что написала две книги о душе ребенка.
Тетя Лилия приносила с собой немного фруктов или сливовый пирог. Папа ставил на стол чай с печеньем или с принесенным ею сливовым пирогом. А я подавал маме и Лилии вымытые фрукты, а также ножи для их очистки и тарелочки. Мы оставляли их вдвоем, уходили из комнаты. Час-другой сидела тетя Лилия, закрывшись с мамой в комнате, и выходила оттуда с покрасневшими глазами. А мама, как всегда, выглядела спокойной и тихой. Папа, сдерживая легкое раздражение, которое вызывала в нем Лилия, с преувеличенной вежливостью предлагал ей отужинать с нами. Почему бы и нет. Предоставьте нам, пожалуйста, возможность побаловать вас. И Фаня, конечно же, обрадуется… Но она всегда в ужасе отказывалась, будто предложили ей принять участие в каком-то неблаговидном деле: ей ни в коем случае не хочется доставлять нам хлопоты, а, кроме того, ее ждут дома, и еще немного — там начнут беспокоиться.
Иногда приходили дедушка с бабушкой, разодетые, словно на бал. Бабушка в туфлях на высоких каблуках, в черном бархатном платье, с белыми бусами, прежде чем присесть, устраивала смотр на кухне. Усевшись рядом с мамой, она перебирала коробочки с лекарствами, проверяла содержимое флаконов, призывала к себе папу и осматривала внутреннюю сторону воротника его рубашки. Брезгливо морщилась, проверив состояние моих ногтей. И с огорченным видом объявляла всем, что наука сегодня уже знает, что большинство болезней, пожалуй, почти все, имеют причиной своей душу, а не тело. А дедушка Александр, всегда обаятельный и сердечный, подвижный, словно веселый щенок, целовал маме руку и восторгался ее красотой: «Даже в болезни… Тем более, когда ты совсем выздоровеешь… Это будет завтра, а то и сегодня вечером
По вечерам отец строго следил, не допуская никаких компромиссов, чтобы свет в моей комнате был погашен ровно в девять. На цыпочках входил он в другую комнату, библиотеку-гостиную-кабинет-спальню, укрывал шерстяной шалью мамины плечи, ибо осень была уже на пороге, и ночи стали прохладными, садился с нею рядом, брал ее холодную ладонь в свои теплые руки и пытался завязать с ней беседу. Словно принц из сказки, пытался папа добраться до нее и разбудить спящую красавицу. Хоть он и целовал ее, однако разбудить ему так и не удалось: заколдованное яблоко не потеряло своей силы. То ли целовал он не так. То ли она в снах своих ждала не говоруна-очкарика, разбирающегося во всех семи премудростях, непрестанно острящего, обеспокоенного судьбой Балкан, — а какого-то совсем иного принца.
Он сидел с нею в темноте, ибо в те дни она не переносила света. Каждое утро, прежде чем он уходил на работу, а я в школу, мы должны были опустить все жалюзи, задернуть все занавески, словно мама моя превратилась в ту ужасную и несчастную женщину, которая была заперта в мансарде в английском романе «Джен Эйр». В темноте и молчании сидел папа неподвижно, держа мамину руку. Или, возможно, он держал обе ее руки, прикрыв их своими ладонями.
Но он не в состоянии был сидеть без движения более трех-четырех минут. Ни рядом с больной мамой, ни в каком ином месте, кроме своего письменного стола и своей картотеки: был он человеком живым и деятельным, весь — движение, эмоции, дела, водопад слов.