За высокими горами, за глубокими реками и пустынными равнинами была одна деревушка, маленькая заброшенная деревушка, чьи покосившиеся избушки готовы были вот-вот развалиться. На околице этой деревушки, в черной тени елового леса, жил нищий старик, немой и слепой. Жил он себе бобылем, без друзей и родных. Имя его было Аллилуев. Был он старше, чем все старики в деревне, чем все старики в этой долине. Не просто глубоким старцем был он, а воистину древним. Таким древним, что его согбенная спина уже поросла иссопом. Вместо волос на его голове торчали какие-то черные грибы, а во впадинах щек гнездились мхи и лишайники. Из ступней Аллилуева уже начали пробиваться, ветвясь, коричневые корни, а во впадинах его погасших глаз поселились посверкивающие светлячки. Старик Аллилуев был древнее леса, древнее снега, древнее самого времени. И вот однажды пронесся слух, что в глубине его избушки, ставни которой никогда не открывались, есть и другой старик – Черночертов, намного древнее самого Аллилуева. И был Черночертов еще более нищ, еще более слеп, еще более нем, еще более согбен и глух. Был он неподвижен и стерт, как татарская монета. Рассказывали там, в деревне, снежными ночами, что тайком-тайком служит древний старик Аллилуев древнейшему старику Черночертову – обмывает его раны, накрывает для него стол, стелет постель, кормит лесными ягодами, поит колодезной или талой водой, а иногда по ночам напевает ему, как напевают младенцу: “Ай-лю-лю, не бойся, мое сокровище, ай-лю-лю, не дрожи, мой милый”. И так они оба засыпают, обнявшись, старец со старцем. А за окном только ветры да снег. И если не сожрали их волки, то так они и поныне живут вдвоем в убогой избушке, и волк воет в том лесу, и ветер свистит в печной трубе…
Один, в постели, перед тем как заснуть, дрожа от страха и возбуждения, я, бывало, все перебирал про себя: “глубокий старик”, “древний”, “древнейший”… Я зажмуривал глаза и рисовал себе со сладким страхом, как иссоп медленно разрастается на спине того старика, как прорастают черные грибы, мхи и лишайники, как неудержимо разветвляются в темноте отростки коричневых корней. И еще я пытался нарисовать себе, крепко смежив веки, что это значит – “стерт, как татарская монета”. Так и укутывал меня сон – под звуки ветра, свистящего в печной трубе, которой не было и быть не могло в нашем доме. Эти звуки мне ни разу не довелось услышать, и трубы я никогда не видел, кроме как на картинках в детских книжках, где у каждого дома была черепичная крыша и труба.
Братьев и сестер у меня не было, игры и игрушки были почти недоступны для моих родителей – они не могли купить их для меня, телевизор и компьютер еще не появились. Все свои первые детские годы жил я в иерусалимском квартале Керем Авраам, но пребывал я не там, а на поросших лесом склонах, рядом с избами, печными трубами, лугами, снегами – из маминых рассказов и книжек с картинками, которые громоздились на тумбочке у моей кровати. Сам я был на Востоке, а сердце мое – на крайнем Западе, как писал в свое время великий поэт Иехуда Галеви. Либо на Крайнем Севере, как писалось в тех книжках. Я бесконечно блуждал, я кружил среди выдуманных лесов, изб, лугов. Реальность слов оттеснила в сторону прокаленные солнцем дворы, прилепившиеся к каменным домам кривые навесы из жести, забитые корытами и бельевыми веревками балконы и веранды. Все, что окружало меня, в счет не шло. Все значимое было сделано из слов.
Среди наших соседей на улице Амос были и старики. Но вид их, когда медленно, явно преодолевая боль, брели они мимо нашего дома, был не более чем бледной, аляповатой, убогой копией реальности, вызывающей дрожь и мурашки по спине, – копией Аллилуева, глубокого старика, древнего старца, древнейшего долгожителя из рассказов мамы. Подобно тому, как роща Тель-Арза под Иерусалимом была всего лишь убогим любительским эскизом густых чащоб первозданного леса. Чечевица, которую готовила мама, была лишь слабым разочаровывающим намеком на грибы и лесные ягоды, клюкву и чернику из ее историй. Вся действительность была не более чем напрасным усилием, неудачной, плоской попыткой подражания миру слов.
Вот история о женщине и кузнеце, которую рассказала мне мама. Она не выбирала слов и, не считаясь с моим юным возрастом, открыла передо мною всю ширь далеких и красочных провинций языка, тех его областей, куда никогда не ступала нога ребенка и где обитают райские птицы слов.