До поздней ночи беседовали они о былом и настоящем, и Гэндзи подумал: «А не остаться ли мне здесь до утра» – но потом отказался от этой мысли. Печально смотрела на него госпожа Акаси. Да и сам он не мог не дивиться переменам, в нем происшедшим.
Вернувшись в свои покои, Гэндзи почти всю ночь молился и только к утру прилег ненадолго отдохнуть. На следующее утро он отправил госпоже Акаси письмо такого содержания:
Вчера он ушел столь поспешно, что женщина вправе была чувствовать себя обиженной, но такое уныние звучало в этой песне, так непохожа была она на прежние, что сердце ее мучительно сжалось, и, забыв о собственных обидах, она разразилась рыданиями.
Ее почерк был по-прежнему изящен.
Ушедшая никогда не жаловала госпожу Акаси. Правда, с годами меж ними установилось согласие и они оказывали друг другу неизменное доверие, но очень часто в словах и приемах госпожи Мурасаки проскальзывало что-то принужденное, холодно-учтивое. Впрочем, вряд ли другие это замечали.
Когда Гэндзи становилось особенно тоскливо, он навещал ту или иную из живущих под его покровительством особ, но никогда не оставался у них на ночь.
Однажды обитательница Летних покоев прислала ему новое платье, сшитое ко дню Смены одежд.
написала она ему, и Гэндзи ответил:
Даже в день великого празднества Камо в доме царило уныние. «А ведь сегодня все собираются на праздник, радуясь предстоящим утехам…» – подумал Гэндзи, воображая празднично-оживленные толпы людей, спешащих к святилищу.
– По-моему, и вам не мешает немного развлечься, – сказал он, обращаясь к дамам. – Вы могли бы разъехаться на время по домам и заодно поглядели бы на процессию… Госпожа Тюдзё дремала в восточных покоях, но, завидя Гэндзи, поднялась. Миниатюрная, миловидная, стояла она перед ним, прикрыв рукавом раскрасневшееся лицо. Густые, чуть растрепавшиеся волосы ниспадали до самого пола. На ней были алые с золотистым отливом хакама и желтое нижнее платье, поверх которого было наброшено несколько верхних – темно-серых и черных. Платья измялись, а мо и китайская накидка, соскользнув, волочились по полу. Смутившись, Тюдзё поспешила привести себя в порядок.
Рядом с ней лежала веточка мальвы, и, подняв ее, Гэндзи сказал:
– Что это за растение? Признаться, я успел забыть, как его называют…[117]
робко ответила Тюдзё.
«Увы, она права…» – вздохнул Гэндзи:
Видимо, только госпожа Тюдзё и скрашивала его одиночество. В пору ливней Пятой луны Гэндзи коротал часы, погруженный в глубокую задумчивость, и жизнь казалась ему особенно тягостной. Однажды вечером на Двенадцатый или Тринадцатый день облака внезапно рассеялись, и на небо выплыла светлая луна. В тот прекрасный миг рядом с Гэндзи был Удайсё.
В лунном сиянии белели цветы померанцев, ветерок приносил их щемяще знакомый аромат, казалось, вот-вот раздастся крик кукушки, такой же, как «тысячу лет назад…» (357). Но еще миг – и небо снова затянулось тучами, хлынул страшный ливень. Внезапный порыв ветра задул висячие фонари, и стало совсем темно.
– «Печально-печально стучит в окно…»[118] – произнес Гэндзи всем известные старые стихи, и оттого ли, что они как нельзя лучше отвечали случаю, или по какой другой причине, но только Удайсё невольно пожалел, что приходится ему в «одиночестве слушать…» (358).
– Казалось бы, что особенного – жить одному? – сказал Гэндзи. – И все же тоскливо… Надеюсь, что, удалившись в горную обитель, я сумею к этому привыкнуть и сердце мое очистится.
– Принесите угощение для гостя, – обратился он к дамам. – Не стоит звать в такой час слуг…