Несмотря на более чем ничтожное положение Укон, Великий министр неизменно благоволил к ней, ибо она напоминала ему об ушедшей. Укон была одной из старейших его прислужниц. Уезжая в Сума, Гэндзи передал своих дам госпоже из Западного флигеля, и Укон осталась у нее. Госпожа полюбила прислужницу за добрый, кроткий нрав, но та до сих пор оплакивала ушедшую. «Когда б моя госпожа была жива, – думала Укон, – она удостоилась бы не меньшей чести, чем, скажем, особа из Акаси. Наш господин так великодушен, что не оставляет своими заботами даже тех женщин, с которыми его никогда не связывали глубокие чувства. А ведь моя госпожа… Возможно, высокого положения в доме она бы и не заняла, но одной из его обитательниц стала бы непременно».
О девочке, когда-то оставленной в Западном городе, Укон ничего не знала и не пыталась узнать. Никому никогда не открывала она своей тайны, тем более что и министр не раз призывал ее к молчанию. «Имени не открывай…» (68). Да и что толку было теперь о том говорить?..
Между тем муж кормилицы ее покойной госпожи, получив звание дадзай-но сёни, покинул столицу, и кормилица последовала за ним. Так вот и случилось, что девочка, едва ей исполнилось четыре года, была увезена на Цукуси.
Кормилица денно и нощно тосковала и плакала, беспрестанно взывала к богам и буддам в надежде, что откроется ей, куда исчезла госпожа, разыскивала ее повсюду, но, увы, безуспешно. «Видно, так суждено, – решила она, – пусть хотя бы дитя останется мне на память. Жаль только, что девочке приходится пускаться в столь дальний путь, да еще с такой ничтожной особой, как я. Не обратиться ли к ее отцу?» – подумала она, но случая все не представлялось.
– Нам ничего не известно о ее матери. Он, наверное, станет расспрашивать, и что тогда?
– Юная госпожа совсем мала, отца же она не знает. Даже если он согласится взять ее к себе, можем ли мы уехать спокойно?
– Но ведь, узнав, что она его дочь, он вряд ли разрешит нам увезти ее… – переговаривались домочадцы кормилицы, не зная, на что решиться, и в конце концов, посадив маленькую госпожу в ладью, вместе с ней покинули столицу.
Девочка была прелестна, и черты особого благородства уже теперь проступали в ее облике. Тем более печально было видеть ее в бедной, лишенной всяких украшений ладье. Милое дитя, до сих пор не забывшее матери, то и дело спрашивало:
– Мы ведь к матушке едем, да?
У кормилицы не высыхали на глазах слезы, дочери ее тоже плакали, и Дадзай-но сёни все время приходилось напоминать им о том, что слезы на море не сулят ничего доброго.
Даже любуясь окрестными видами, женщины не переставали кручиниться.
– Госпожа обладала столь восприимчивой душой! О, если бы она это видела!
– Да, будь она жива…
– И мы бы тогда никуда не уезжали…
Уносясь мыслями в столицу, они печалились, завидуя бегущим вспять волнам (112). А тут еще и гребцы запели грубыми, громкими голосами:
Так, каждая излила в песне свою печаль. Когда проплывали они мимо мыса Колокол[2], уста их шептали невольно: «… не забуду никогда…» (198). А когда прибыли на место, заплакали от ужаса, представив себе, как далеко они теперь от столицы. Тоскуя и плача, они коротали дни и ночи, и лишь заботы о девочке скрашивали их существование.
Иногда кому-то являлась во сне госпожа, которой неизменно сопутствовала какая-то женщина, казавшаяся истинным ее подобием. Увидевшая такой сон просыпалась с тяжестью на сердце, а иногда и заболевала. Все это привело их к мысли, что госпожи нет больше в этом горестном мире.
Между тем вышел срок пребывания[3] Дадзай-но сёни в провинции, и собрался он возвращаться в столицу, но, поскольку расстояние до нее было неблизкое, а человек он был не очень влиятельный и небогатый, переезд все откладывался да откладывался, а тем временем овладел им тяжкий недуг, и скоро почувствовал он, что дни его сочтены.
Юной госпоже уже исполнилось десять, и была она так хороша, что у всякого, кто глядел на нее, невольно сжималось сердце: «Что ждет ее впереди?»