Вернувшись в дом Левого министра, он долго не мог заснуть. Вспоминал, какой госпожа была при жизни, и, терзаемый раскаянием, думал: «Ах, как же я был беспечен! Уверял себя в том, что раньше или позже она сама поймет… О, для чего заставлял я ее страдать из-за пустых прихотей своего легкомысленного сердца? Вот и вышло, что весь век свой прожила она, чуждаясь и стыдясь меня». Но, увы, что толку было думать об этом теперь?
Словно во сне облекся он в серое платье. «А ведь если бы я покинул этот мир первым, ее одежды были бы темнее…» - невольно подумалось ему, и он произнес:
Затем стал он произносить молитвы, и каким же прекрасным было в тот миг его лицо! Когда же, начав вполголоса читать сутру, дошел до слов: «О великий Фугэн, бодхисаттва Всепроникающей мудрости, в истинном мире достигший истинного просветления…»[23], даже самые благоречивые монахи-наставники не смогли бы сравниться с ним. Глядя на младенца, он думал: «Да, «разве траву терпения нам удалось бы сорвать?» (80)» - и роса слез снова увлажняла его рукава. В самом деле, когда б не осталось и этой памяти…
Несчастная мать в горести сердечной не поднималась с ложа, и страх за ее жизнь заставил снова прибегнуть к молитвам.
Незаметно шли дни, в доме министра начали готовиться к поминальным службам, а как совсем недавно ни у кого и в мыслях не было ничего подобного, приготовления стали неиссякаемым источником новых печалей.
Даже самое обычное, далекое от совершенства дитя целиком занимает мысли родителей. Тем более естественно горе министра и его супруги. К тому же других дочерей у них не было, что и прежде доставляло им немало огорчений, теперь же они горевали больше, чем если бы драгоценный камень, бережно хранимый в рукаве, нечаянно упав, разбился вдребезги. Господин Дайсё тоже дни и ночи скорбел об ушедшей. Не бывая нигде, даже в доме на Второй линии, он все время свое отдавал ревностным молитвам. К возлюбленным же своим лишь писал, да и то нечасто.
Миясудокоро с Шестой линии под предлогом соблюдения строжайшей чистоты, особенно необходимой теперь, когда жрица находилась в помещении Левой привратной охраны, отказывалась отвечать ему.
У Гэндзи и прежде было немало причин для печали, теперь же жизнь в этом мире представлялась ему тяжким бременем. «Ах, когда б не новые путы (43), я бы стал наконец на путь, давно уже желанный…» - думал он, но тут же возникал перед его мысленным взором образ юной госпожи из Западного флигеля, которая, верно, тосковала теперь в разлуке с ним. Ночью он оставался один, и, хотя неподалеку располагались дамы, чувство одиночества не покидало его. «Есть ведь время в году…» (81) - думал он бессонными ночами и, призвав к себе славящихся красивыми голосами монахов, слушал, как взывали они к будде Амиде, пока не наступал невыразимо печальный рассвет.
Однажды Гэндзи всю ночь пролежал без сна на непривычно одиноком ложе. Вздыхая, прислушивался он к унылым стонам ветра, особенно тягостным в эту осеннюю пору. Когда же наконец рассвело, из тумана, окутавшего сад, возник чей-то слуга и, оставив ветку готовой распуститься хризантемы с привязанным к ней листком зеленовато-серой бумаги, удалился.
- Как тонко! - восхитился Гэндзи, глядя на письмо, и по почерку узнал миясудокоро.
«Надеюсь, Вы понимаете, почему я не писала к Вам все это время…
Взглянув на небо, я ощутила, что не в силах сдерживать более своих чувств…»
Письмо было написано изящнее обыкновенного, и Гэндзи почувствовал, что не в силах его отбросить, хотя, казалось бы… «Но, право, как ни в чем не бывало присылать свои соболезнования…» - неприязненно подумал он. Впрочем, порвав с ней теперь, он подал бы новый повод к молве. Это было бы слишком жестоко. Что ни говори, а ушедшая просто выполнила свое предопределение. Но почему же тогда он видел все так отчетливо, слышал так внятно?.. Ему не удавалось изгладить в своем сердце неприятные впечатления того давнего дня, и не потому ли он не мог заставить себя изменить свое отношение к миясудокоро? Долго медлил он с ответом, оправдывая себя нежеланием нарушать покой проходящей очищение жрицы, но в конце концов, решив, что не ответить было бы просто неучтиво, написал на лиловато-серой бумаге:
«Могу ли я надеяться, что Вы простите мне столь долгое молчание? Все это время я постоянно думал о Вас, но пристало ли мне в моем положении… Рассчитываю на Вашу снисходительность…