К нам тоже пришел сотский, высокий мужик в шубе, с саблей через плечо, в новых валенках — Гришка Шустов, который жил на той стороне. Он тоже бывший солдат. Служил он в сотских несколько лет и за эти годы построил себе новую избу и справил две лошади. О нем говорили, что он ловко насобачился выжимать «хабару» из мужиков. Он отвел в сторону отца и о чем-то пошептался с ним. Отец, довольный, повеселевший, торопливо скрылся в избе. После этого к нам никто не заходил.
По селу выли бабы, лаяли собаки, надсадно кричали мужики. По луке к церкви гнали овец, провели несколько коров, потом привезли два воза какого-то добра. Мимо нашей избы к церкви браво прошагал пристав. По одну сторону почтительно, но с достоинством шел Митрий Степаныч в бекешке, в каракулевой шапке и в своих высоких валенках с крапинками, а по другую шагал вперевалку Пантелей.
Весь этот день был угарный от страха и ожидания бед.
Никто из взрослых не выходил из избы, говорили вполголоса и прислушивались к окнам и к двери. Только дед, с палкой в руках, уходил куда-то и долго не возвращался. Бабушка стонала, вытирая запоном глаза, и причитала:
— Беда-то какая пришла, господи! Народ-то обидели.
Скотинку отняли у неких… Что они будут делать-то теперь?
Ложись да умирай. Съест бедность-то. Так же вот года три тому будет… нагрянули, как воронье… погнали, потащили… в коробьях хурду-мурду перерыли. А весной люди-то стали падать, как мухи, что ни день — то покойник. Мякину ели, корни рыли. От брюха и умирали. А детишек тогда как метлой вымело. Лошадей хоть и не брали, а для мужика и лошадь тогда в тягость была — нечем кормить-то. Все плетни и прясла изгрызли. И дохли. Вот и сейчас то же будет. Куда же дедушка-то ушел? Все сердце изболелось. Как бы беды какой не случилось. Спаси, господи, и помилуй!
Вслед за дедом скрылся и отец, а потом и Сыгней, а Тит, молчаливый и замкнутый, пропадал во дворе, возился в клети, в «выходе», в амбаре и таинственно, с оглядкой шел в погребицу. Я уже знал, что он подбирал вещи и прятал их где-то в надстройке погреба. Он, как сорока, хватал всякую мелочь и тащил в свое, только ему известное место.
Я из любопытства подсматривал за ним, но он хватал меня за воротник шубенки и с испугом скареда выбрасывал из амбара или из погреба.
— Прочь отсюда! Волосы выдеру. Ишь нос сует, как воришка. Чего тебе надо?
Чтобы задобрить его, я шепотом обещал ему:
— А я много кое-чего нахожу. Хочешь, я тебе приносить буду? Гвозди, пуговицы, подковы… У меня и грош старинный есть.
У него вспыхивали жадностью всегда подозрительные глаза.
— Ты все тащи, не отдавай никому. Мне тащи и никому не говори. Когда женюсь, у меня уж свое хозяйство будет. И отделюсь. Приходи тогда, я тебя чаем поить буду. Отец-то твой на сторону хочет, а я свою избушку ухитаю. И буду жить-поживать, добра наживать.
И он счастливо смеялся, мечтая о каких-то своих радостях.
Сема сидел дома на чеботарском стульчике и делал грабли. Он был доволен, что один в избе, что никто ему не мешал, и с беззаботностью напевал фальшивым голоском какие-то песенки.
Матери не было весь день: она отпросилась к больной бабушке Наталье поухаживать за ней и побыть с ней, чтобы она не «обневедалась», ежели случится «несчастная статья»: вдруг нагрянут к ней «эти татары»… Катя часто убегала куда-то, оживленная, нетерпеливая, взмахивая длинным пустым рукавом, и кричала от двери:
— Я скоро приду, мамка! Погляжу, разузнаю, что у шабров делается.
А бабушка огорченно стонала в чулане:
— И помочь-то некому: все подолы подняли, разбежались. Корова-то не поёна, овцам-то надо бы корму дать.
Беды-то сколько наделали!
Я давал корму скотине и поил корову. Потом выбегал на задний двор и смотрел на заречную сторону. С гор по санным дорогам гнали овец и коровенок. За ними кучкой спускались бабы и визгливо плакали, и эти вопли были похожи на похоронные выкликания. Казалось, что на деревню спускалась какая-то угрюмая тень и избы присели, съежились и ослепли. Изба бабушки Натальи тоже как будто зарылась глубже в гору.
В ограде церкви бродили коровы и овцы, чернели кучи домашних вещей и толпились мужики и бабы. Я стоял у прясла и глядел на скотину, которая ворошилась за оградой, как в загоне, блеяла и мычала от голода, на мужиков без шапок и плачущих баб, сбитых в кучу у паперти. Мужики галдели, кто-то надрывно кричал. Опять что-то бубнил писарь и хрипло лаял пристав.
Цепкие холодные пальцы, тонкие и жесткие, схватили мое лицо и прилипли к глазам. Я сразу узнал Кузяря. Он умел подходить незаметно и внезапно.
— Кузярь-гвоздарь, тебя урядник искал — хотел в жигулевку посадить да выпороть.
Он быстро отнял руки и засмеялся.
— Черта с два! Я им еще покажу.
— А что ты сделаешь? Ты сейчас и носа не высунешь.
Коричневые его глазенки стали острыми, жгучими и отчаянно озорными. Было ясно, что он задумал что-то — Хочешь, докажу? Пойдем со мной.
Мы пролезли сквозь прясло, пробежали к моленной, потом к жигулевке, где сидел Каляганов. Кузярь не утерпел и воткнул лицо в окошечко.
— Дядя Серега, не робей! Митрий Степаныч за тебя горой. Я сам слышал у церкви был.