И вдруг ни с того ни с сего она почтительно обращалась к чуланчику.
— Батюшка, скажи, не прогневайся: к добру или к худу?
И прислушивалась чутко и терпеливо. Потом с доброй улыбкой сообщала:
— Спит. Слышишь, как посапывает? Не тревожится.
Значит, к добру. А уже когда к худу-то — целые сутки, ночь-полночь, так и тоскует, так и возится, стонет. Перед моей болезнью больно уж беспокоился: по ночам будил — ползает вдоль лавок и тоскует… «Наталья, худо… худо, Наталья…» Бывало, закряхтит, завозится, так я его скоро успокаивала. Скажешь: «Батюшка, милый, иди на место, не майся. Кто нас, бедных, тронет: никому-то мы не нужны, и никто-то зла от нас не видит». Ну, и уходит. А тут не знаю, что с ним сделалось — тоскует и тоскует, всю ночь покою не дает, сама с ним измаялась.
— А какой он? Я его ни разу не видал. Он со стариками водится, что ли?
— Он-то? — улыбнулась она, но вдруг, спохватившись, погрозила мне пальцем. — А ты молчи! Обидишь его, так он беды еще накличет. Об нем и говорить-то нельзя: он этого не любит. С ним сдружиться надо, ублажать: страсть любит, когда ему кусочек сахару положишь, — зубов-то у него нет, ну и чмокает, сосет, облизывается, как младенец малый. — И она прошептала мне в ухо да еще ладошкой губы прикрыла. — Старичок он эдакий горбатенький… и не ходит, а ползает. Ты не бойся: он у меня добренький.
Пока топилась печь и варились щи и каша, я тоже сидел на лавке за столом и читал ей гражданскую книжку: «Бог правду видит, да не скоро скажет», а чаще слушал ее разговор. Иной раз мне казалось, что она не со мной разговаривает, а сама с собой. Лежит на постели под лоскутным одеялом, с шубенкой в ногах, смотрит в потолок или с закрытыми глазами говорит долго о том, о сем, что придет в голову, а на мои вопросы не отвечает. И слушать ее всегда было интересно, хотя бы говорила она о всяких мелочах, о том, что мне давно уже известно.
— Ничего нет дороже бабьей слезы, Феденька. Помни это. Каждая материна слеза — за тебя, милый, чтобы ты человеком стал… А кровь наша… — придет такое времечко… вспыхнет кровь-то… полымем вспыхнет…
Она замолкала на некоторое время от утомления и морщилась от боли. Потом застывала, как мертвая. И опять начинала говорить слабым голосом:
— Жили в крепости, на бар работали, вроде лошадей.
Мужиков пороли, да и баб тоже… и убивали, и мученически мучили. А бабам и сейчас не лучше — мучаются, и никто их не защитит, никто не утешит, не обнадежит…
Вспоминая о своих скитаньях, она рассказала однажды, как неожиданно довелось ей попасть в деревню, где мужики бунт против барина подняли.
— Идем это мы с посошками, с котомочками… Настя-то еще по восьмому годочку была, а тельцем крепенькая.
С ней, с робенком-то, меня никто не обижал. Она услужлива была: пустит кто-нибудь ночевать, а она все норовит хозяевам помочь — за водой сходит, скотинке корму даст, дров принесет, избу выметет. Всем она по нраву приходилась, и все ее добрым словом провожали. Такая росла расторопная да догадливая… Идем это мы по дороге, впереди — странники, позади странники. Одни перегоняют нас, другие отстают, ноги разбили от пути. По сторонам дороги — в два ряда старые березы, такие густые да раскидистые. И от солнышка спасают, и от дождей укрывают Видал эти березы-то у Ключей? Одни уже вырублены, другие сгнили… Любили мы эти березы белые: приветливые они, ласковые, светлые, как кипень. Под ними и на сердце легче, и о сиротстве своем забываешь. Входим в одно село, а село большое, с белой церковкой, — думаю: может, даст бог, поработаем здесь, отдохнем с дальней дороги, а кет — так милостынькой перебьемся. И видим: на улице народ кишит, как галочье… гул оттуда идет, свист, крики… И седые старики, и парни молодые — все с кольями, с топорами. Из окошек бабы высовываются, некие из ворот на улицу выбежали, смеются, старухи молитвы шепчут. Словно крестный ход по селу проходит, аль чудотворную икону несут. Подходим к бабам, кланяемся им с именем Христовым. А бабы строгие, глядят исподлобья — нехорошо глядят. «Идите, говорят, подобру-поздорову своей дорогой, странницы, а то в беду попадете. Тут, может, убойство будет, а в чужом пиру похмелье не сладко. Мужики на барский двор всем миром пошли землю отбирать». Стоим мы так с бабами-то, а старушка одна, маленькая, сморщенная, сухая, как мощи, причитает: «Каянные, греха-то не боятся, арбешники! Рази мысленно, чтоб спроть бар идти? Опомнитесь, покайтесь!
Волю дали — все прахом пошло, и земли лишились, и все — вразброд, как тараканы. Не к добру, бабыньки, к худу…