С гумна отчетливо видны были даже отдельные соломины на крышах ключовских изб и каждая доска тесовой обшивки почтовой станции. На огромном, заваленном копнами и соломой барском гумне бегали, по кругу две пары лошадей — это работала механическая молотилка. Раздвоенная шапка высокой сосны в ключовском бору казалась бархатной и печальной. Наши гумна тянулись в обе стороны сплошной грядой, с седыми половешками у прясла и большими копнами. Налево, очень далеко, мерцали холмистые поля, и там, в широкой лывине, тоже очень четко виднелись избы деревни Александровки, где жила тетка Машуха. На другой стороне, вдоль большой дороги на Пензу, полого поднимались желтые и черные поля, а за ними на горизонте и ближе темнел густой лес, а издали видно было, как трепетали листья осин. Пахло обмолоченной соломой и крапивой.
Всюду раздавалось глухое, ладное буханье цепов. Молотить цепами большое искусство: надо было учиться, приспосабливаться, сохранять музыкальный ритм, чтобы не ударить одновременно с другими и не нарушить плясового перебора. Нам, парнишкам, эта работа была недоступна, хотя мы всегда с завистью смотрели на красивую пляску цепов, на крылатый взлет молотил, на ритмическое колыхание тел и сосредоточенные лица.
После обеда отец деревянной лопатой веял зерно: черпал его из кучи и высоко бросал вверх. Мякина пылью отлетала в сторону, а зерно падало на чистый ток, рассыпаясь бисером. В это время Тит залезал на высокий омет, а Сыгней длинными рогатыми вилами брал целую охапку соломы и сильным взмахом кидал вверх. Тит подхватывал ее граблями и укладывал на омете.
Я любил эти золотые дни молотьбы. Вся деревня выходила на гумна, и вихри цепов легкокрыло порхали всюду между копнами. Везде рокотали глухие перестуки и певучий разговор цепов. Хорошо было идти по узенькой меже кудрявыми коноплями, вдыхать пряный их аромат и слушать неумолкаемое стрекотанье кузнечиков. Хорошо было смотреть на раздольные поля в ярких пятнах желтого жнивья, бледно-золотых овсов и черного пара и на далекие перелески, загадочные и задумчивые. Почему так беспокойно летают голуби и плачут пигалицы? И почему на душе так радостно и хочется улететь куда-то далеко, за эти поля, за перелески, в безвестные сказочные края?.. Каждый день я ходил через эти дремучие заросли конопли и пел почему-то одну песню, грустную песню взрослых:
Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купался в солнце и дышал небесной синью, — я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их в душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.
В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой девушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отцом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да и дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.
Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: «Подуй, подуй, погодушка…» Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
— Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
Она — выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
— Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! На стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету — веять не придется.