Он всегда старался быть в стороне в опасные минуты: и в играх и в дружбе был начеку и шагал как будто ощупью.
Он и сейчас был равнодушен и к Кузярю и ко мне и по-своему ликовал: он ничем не пострадал в этой истории.
XXXII
Дед и бабушка в эти пасхальные дни грелись на солнышке. Он — в суконной поддевке и в картузе, надвинутом на брови, она — в кубовом платке, в синей китайке с оловянными пуговками на золотисто-желтой прокладке от груди до подола. Они шли к амбарам, где собирались старики и старухи, и рассаживались на бревнах, старики — отдельно, старухи — отдельно, и мирно говорили о домашних делах.
Отец и мать с утра уходили в гости и пропадали там до вечера.
Как-то я с ними пошел к бабушке Наталье. Они похристосовались с нею, уже полумертвой, принесли ей крашеных яиц и лапшевник, посидели немножко и ушли: отец не любил бабушку и, скучая, молчал, пока мать ухаживала за нею. Я остался у ней и слушал ее бессвязные, но радостные слова. Чудилось, что она, умирая, пела какую-то свою песню слабеньким голосом:
— Вот и слава богу, дожила до светлых дней. Я окошечко подымаю — с улицы-то дух идет вольготный. Солнышком, травкой, речкой пахнет… Подойду к окошечку, а меня солнышко-то теплышком нежит. Ух, как хорошо колокола-то звонят!.. Я вот утром-то вместе с касаточками солнышко встречаю. Касаточки-то веселые, как девчатки… говорят, говорят, смеются, и мимо окошечка-то так и летают, и все норовят поближе ко мне… Крылышками-то чуть-чуть по лицу не гладят. Краше да милее касаточки и птички нет. Выведи ты меня, Феденька, на завалинку, на солнышко: больно уж хочется на воздухе побыть. Кругом — небеса, зелень, а земля-то дышит, улыбается… Вся она как молошная. Возьми ты ключик у меня под подушкой, открой сундук да вынь мне китайку, платок с огурцами да коты… А я наряжусь и в гости к весне пойду… И пропою: «Воскресения день…»
Я помог ей одеться, подал клюшку, и она, вся высохшая, с трудом вышла на улицу. Села на завалинку и, улыбаясь и жмурясь, подняла лицо к солнцу. Пологий спуск к речке, бархатно-зеленый, переливался одуванчиками. Пахло молоденькой мятой — она, вероятно, росла где-то рядом. Было тепло, мягко, и все, на что ни посмотришь, сияло золотом.
Воздух пел колокольным звоном. Речка налево от избы Потапа играла вспышками солнца на перекатах, а ближе, под высоким яром, голубела небом и струилась отражениями прибрежной лозы и глинистых оползней.
С горы, за речкой, от нашего порядка медленно спускалась разноцветная толпа с хоругвями, которые поблескивали на солнце, и с иконами в руках пела «Христос воскресе».
А впереди шел высокий, жирный ключевский поп в сверкающей ризе. Рядом с ним шагал в стихаре лохматый и бородатый дьякон и размахивал кадилом. Это шел крестный ход к колодцу. Кулугуры обычно в это время прятались в избы, а те, кто не успел скрыться, обязаны были вставать. Поп был очень злой гонитель «поморцев» и привязывался ко всякому пустяку, чтобы наказать раскольников. Но с Митрием Степановичем, богатеем, вел дружбу и каждый раз, когда приезжал служить в церкви, после обедни, под звон колоколов, подкатывал на тарантасе с дьяконом к высокому крыльцу пятистенного дома Стоднева. Они оставались в гостях у Ми грия Степаныча долго и выходили совсем пьяные, с одурелыми лицами.
Толпа остановилась перед срубом колодца и рассыпалась по крутым спускам оврага. Вдоль длинной колоды, куда сливалась вода из колодца для скота, и ближе к берегу было тонкое место, и мне было хорошо видно, как поп и дьякон под хоругвями начали служить молебен. Доносились хриплые возгласы попа, рычанье дьякона и разноголосое пение толпы. Орали грачи в ветлах над колодцем, весело звонили колокола. Бабушка блаженно улыбалась беспомощной улыбкой смертельно больного человека. Она сидела, опираясь на клюшку, и млела на горячем солнышке.
Когда молебен кончился и заколыхались хоругви, около попа и дьякона собралось несколько человек, они стали всматриваться в нашу сторону. Среди них я заметил старосту Пантелея и Гришку Шустова — сотского, с саблей на бекешке через плечо.
Хоругви двинулись обратно в гору с попом и дьяконом во главе, а сотский побежал к переходу через речку. Он скрылся за избой Потапа, а потом быстро появился из-за косогорчика и, насупив брови, сердитыми шагами направился к нам. Я съежился от страха и прижался к бабушке.
— Елёха-воха идет… гляди-ко, к тебе!
Она встревожилась, но улыбка еще мерцала на ее лице.
— А правда, ко мне… Знать, я кого-то потревожила, — пролепетала она шутливо. — Ишь ведь страшная какая, ежели начальство идет.
— Тетка Наталья! — по-солдатски забарабанил сотский, икая. — Когда идет служба, елёха-воха… крестный ход… хоругви и образа, елёха-воха… батюшка молебствует… а ты расселась на виду… плюешь, елёха-воха… Не почитаешь лере… леригию…
Он был пьян и едва владел языком. Губы у него были мокрые, а глаза ошалевшие и красные.
Бабушка очень испугалась; она вся затряслась и бессильно откинулась назад, к гнилым венцам стены. Она задыхалась и слабым движением желтой костлявой руки отмахнулась от сотского.