Дед сразу разошелся и заходил ходуном: он взмахивал руками, хмурил брови на мужиков, смеялся глазами и требовал, чтобы пели все. Его голос становился громче и заливистей: он играл им, как бывалый певун, с придыханьями, с трелями, с разводцами, и мне чудилась в его голосе та нарядная резьба на оконных наличниках и карнизах, которую так любили наши мужики. И захмелевший отец, и бородатый Терентий, и невестки — все устремились к нему и пели с задумчивой радостью. Песня была широкая, хватающая за душу, и в ее напеве было так много раздолья, что хотелось вздохнуть всей грудью, широко распахнуться навстречу этой вольной погодушке. Только Сыгней и Алексей говорили, посмеиваясь, о чем-то своем. Им грозила пальцем Лёсыныса и с упреком качала головой. Она пела хорошо, сердечно, от души, и голос ее, сочный, глубокий, молодой, должно быть, нравился дедушке. Он порывался к ней и еще заливистей играл своим голосом. Его красное, пьяненькое лицо старчески улыбалось, он поднимал руки, как будто звал всех к себе, чтобы пожалеть об ушедших днях — о лазоревом цвете своей молодости. А Паруша, уверенно подняв голову, оглядывала всех ясными глазами и низким голосом ласково рассказывала об этой желанной погодушке и о лазоревом цвете. Прожили жизнь трудно и честно, не о чем жалеть, а теперь надо помогать жить молодым: пусть раздует погодушка веру в свои силы у наших детей. Вишь, какие они сильные, здоровые, веселые. Пусть трудятся и строят по-новому свое житье-бытье на земле отцов. Я смотрел на Парушу и как будто понимал ее: даже в песне она была жизнерадостна и не стонала о прошлом, а жила вместе с детьми сегодняшним днем и верила в светлые дни будущего… А дедушка с бабушкой с печалью вспоминали о былом, как о невозвратном счастье.
Мать пела задушевно и задумчиво: она прижалась к плечу Кати, словно просила поддержать ее и откликнуться сердцем на ее думы, овеянные лазоревыми надеждами. Но Катя, смелая и озорная, не откликалась на ее мольбу и, так же как Паруша, пела уверенно, с высоко поднятой головой.
Она верила в свою судьбу и хорошо знала свою дорогу.
Малаша, должно быть, почувствовала грустные думы мамы, она ласково взяла меня за плечи и понудила слезть со скамьи. Села она на мое место рядом с матерью и так же ласково усадила меня рядом с собою. Обняв мать, она прижала ее к себе, а мать обернулась к ней грустно и благодарно.
Сема потянул меня-за руку и кивнул головой на дверь.
Ему было скучно оставаться здесь: он думал о своих делах.
Взрослые забыли о нас, и я почувствовал себя здесь лишним. Никто не заметил, как мы вышли из избы.
XXV
Масленица праздновалась целую неделю, и за эти дни перед угрюмым голодным постом всем хотелось вдоволь повеселиться. Небо было свежее, голубое, теплое и близкое.
Ослепительно-белые облака плыли, как льдины на реке.
Солнышко было горячее, молодое, ядреное. Снег на улице таял, рыхлел, и лучи солнца пронизывали его глубоко; сугробы щетинились, и ледяные иголки играли радугой.
Грязный снег на дороге был мокрый, тяжелый и зернистый, а когда проезжали сани, след от полозьев блестел водянисто и тускло. Заречные избы на горе мутнели в лиловой дымке.
Пахло навозом, талым снегом и соломой. С крыш свешивались длинные сосульки, и, вспыхивая, лилась с них капель.
По-весеннему пели близко и далеко петухи, и жалобно мычали телята.
По улице длинного порядка гужом навстречу друг другу неслись сани, запряженные парами или в одну лошадь, с колокольчиками и разноцветными платками на дуге. На санях сидели девки и парни и визгливо пели песни. Гармоньи играли переборы. Парни изображали из себя пьяных, ломались, махали руками и орали запевки. Вся деревня будоражно выехала на улицу, нарядилась в яркие сарафаны и полушалки, в новые шубы и поддевки. Вереницы саней, вычищенных лошадей с подвязанными хвостами и грязных, шелудивых одров заполняли улицы. Озорники нахлестывали своих борзых коней, голодных и костлявых, с визгом обгоняли передних.
Каждый день приносил мне много новых и волнующих впечатлений. С утра тетка Катя и мать начинали наряжаться: надевали тяжелые юбки на вате, чтобы быть толстыми, потом красные «рукава», потом — широкие сарафаны с цыганскими складками и долго гляделись в зеркальце, мешая друг другу. Самая искусная работа была с платком и полушалком: вниз старательно повязывался белый платок, а поверх алый полушалок. Белый платок надо лбом должен был сиять венчиком, а полушалок блистать кокошником. У Кати по-девичьи, вплотную к волосам, кругло, а у матери — кичкой, над повойником. Надевали они для праздника кожаные калоши, твердые, как дерево, сшитые Сыгнеем на много лет. Лица у обеих были праздничные, сосредоточенно ожидающие и счастливые.