Я поверил знаменитому писателю. Не потому, что просто хотелось всему поверить, а потому что на своей шкуре испытал действие Ячменного Зерна. Но я забыл: когда мы хотим последовать чьему-нибудь примеру, не вредно соизмерять свои возможности со способностями того, на кого равняемся… Читая Лондона, его документальный роман, я сравнивал себя с ним. Но в чем? «Ага, и он пил» — это прежде всего. Затем: «Ага, и у него, оказывается, были искусственные зубы…», «Ага, и он немало дрался и, очевидно, получал тумаки, иначе бы не писал: “кулаки не те, какими были когда-то, сил стало меньше”», — все так же, как у меня.
Да, я сравнивал, чтобы себя оправдывать: дескать, что обо мне говорить, если даже он Я отнесся к этой книге, как к словам, которые интересны, но которые можно и забыть.
Они не забылись, несмотря на инерцию восприятия литературы как явления не обязательно правдивого, — инерцию, выработанную благодаря тем сочинителям, у каких жизнь остывает в строках раньше, чем на бумаге высохнут чернила.
В современной литературе образ алкоголика такой колоритности, как, скажем, Мармеладов у Достоевского, уже почти не встречается. Сейчас алкаш рассматривается больше с насмешливой точки зрения, как явление хоть и привычное, но в общем-то случайное (отдельное). После моей книги «Бежать от тени своей» я встречал у читателя двоякое отношение к нему: одни осудили бескомпромиссно, как образец распущенности, другие же отнеслись как к больному. Достоевский изобразил Мармеладова больным, но сегодня мармеладовых и «мармеладности» стало столько много, что показывать их в искусстве нет даже нужды: надоели всем и даже самим себе, ведь иные пьющие — пить уже устали. Но распущенность ли? Болезнь ли? Кто я? Человек настроения? Я порвал брюки, делая добро, которого мог и не делать, и остался бы в таком случае с целыми штанами. Но я пошел сообщить, помогал этого монстра вытаскивать не за деньги и разорвал за «спасибо» брюки. А настроение может испортить любая мелочь…
12
И оно у меня испортилось. К тому же в правый ботинок попала песчинка, больно врезалась в пятку. А облокотиться или поставить ногу не на что, как назло. Собака может в любом месте поднять лапу, а я нет — и это обидно. Наконец нашел место, вытряхнул песчинку. Пошел дальше. Уже миновал универсам «Ленинакан», и надо же! В ботинок попал камешек, опять в правый. Это уже подлость: разорванная штанина и два раза подряд… в один и тот же ботинок.
Но вот есть место, где можно снять ботинок, чтобы вытряхнуть его. Проклятие! Это уж чересчур даже для такого терпеливого человека, как я: шнурок неудачно дернулся и образовался глухой узел, без очков его не удается развязать… Распутал, и молнией промелькнула мысль о Тийю: ушла и даже адреса не оставила, ни строчки… и почему не могла меня разбудить? Не хотела? Тогда чего ради появилась? Приходят, когда хотят; уходят не прощаясь… Манерочки! А ты тут один возишься со шнурком в городе, в котором ни для кого ничего не значишь, ибо Таймо не в счет. Таймо… Это Душа человеческая — мир в мире. Если я умру, она меня похоронит, наверное, рядом с отцом. Я для нее стал своим даже больше, чем остальные родственники (исключая брата в Канаде), ведь я ее подзащитный, и она тоже называет меня лапе — ребенок. Я говорю «и она», потому что Зайчишка называла меня Лапседом.
Я даже сам в то время забывал свое имя, настолько привык к тому, как она меня называла. «Вас как зовут?» — спрашивают меня. И я отвечаю: «Лапсед» «Странное у вас имя», — говорят мне. А я объясняю: так меня прозвала жена. «А что это означает?» И я объясняю, что лапе по-эстонски — ребенок.
В Эстонии по радио передают поздравления юбилярам от их детей, внуков и правнуков, и если лапе — ребенок, значит, лапсе лапе — внук, а в буквальном переводе — ребенкин ребенок. Правнук — лапсе лапсе лапе. А дети во множестве — лапсед. Однажды по радио все звучало: лапе, лапсед и так далее, и Зайчик спросила, что это означает. Она очень смеялась и с тех пор стала называть меня Лапсед или Лапседик, давая понять, что я не просто ребенок, а ребенкин ребенкин ребенок, то есть из детей наименьший. Но когда это было? Миллион лет назад.
А теперь я как раз поравнялся с тем винным магазином, что рядом со штабом добровольной народной дружины, напротив бункера, который стоит по соседству с ночной монополией. В дружной семье живем, подумал я зло, удивляясь длинной очереди в магазин — редкому здесь явлению, ибо отпускают две продавщицы с большой скоростью, без лишних слов, не признавая ни знакомых, ни родственников, чтобы не отвлекаться на продажу кому-нибудь без очереди. Это московские штучки — болтовня на работе да панибратство. Здесь очередь — дело святое, ее все обязаны соблюдать.
— Что бы это значило? — спрашиваю последнего.
— Говорят, водка подорожает, — отвечает тот, — в два раза. Ведь новое руководство…
Действительно, люди выходят с полными сумками водки и «бормотушки» — кто что тащит, но тащит много. Это смешно, на всю жизнь все равно не запасешься.