Кажется, больше от него ничего не требовалось сказать, хотя новость подействовала на него весьма неожиданным образом: как-то неопределенно и тревожно его взволновала; он чувствовал, будто сам коснулся чего-то глубокого и случайного. Он никогда не упускал из виду, что тут существуют бездны, но эти были глубже, чем он предполагал, и на него словно легла ответственность, тяжкая, нелепая, за то, что изверглось из них на поверхность. То, что — отдававшее чем-то древним и холодным — он назвал бы подлинным аристократизмом. Короче, известие, преподнесенное хозяйкой дома, было для него — хотя он и не мог объяснить почему — чувствительным ударом, вызвавшим подавленность — бремя, от которого, сознавал Стрезер, ему надо немедленно избавиться. Слишком многих звеньев недоставало в этой цепи, чтобы он мог что-либо предпринять. Он был готов страдать — предстать пред собственным внутренним судом — ради Чэда, даже ради мадам де Вионе. Но он не был готов страдать ради ее дочери. И потому, сказав приличествующие случаю слова, хотел уйти. Однако она задержала его.
— Я кажусь вам чудовищем, да? — почти взмолилась она.
— Чудовищем? Почему?
Хотя в душе, еще не договорив, он уже корил себя за самую большую в своей жизни неискренность.
— Наши правила так непохожи на ваши.
— Мои? — Вот уж от чего он с легкостью мог отказаться! — У меня нет никаких правил.
— В таком случае, примите мои. Тем паче что они отменно хороши. В их основе vieille sagesse. [88]Вы еще многое, если все пойдет как надо, услышите и узнаете и, поверьте, полюбите. Не бойтесь, вам понравится. — Она говорила ему, что из ее сокровенной жизни — ведь речь о самом заветном! — он должен «принять»; она говорила странно: словно в таком деле имело значение, нравилось ли это ему или нет. Поразительно! Но от этого все происходящее приобретало более широкий смысл. Тогда, в отеле, он, на глазах у Сары и Уэймарша, шагнул в ее лодку. Где же, Бог мой, он очутился сейчас? Этот вопрос еще висел в воздухе, когда другой, слетевший с ее губ, его поглотил: — Неужели вы думаете, что он — он, не чающий в ней души, — способен поступить безрассудно и жестоко?
— Вы имеете в виду вашего молодого человека? — спросил Стрезер, не уверенный, кто «он».
— Нет, вашего. Я имею в виду мистера Ньюсема. — Мгновенно все осветилось для Стрезера живительным светом, и свет этот засиял еще ярче, когда она добавила: — Он, слава Богу, проявляет к ней искреннейший, нежнейший интерес.
Да, засиял еще ярче!
— О, я в этом уверен.
— Вы говорили, — продолжала она, — мне надо ему верить. Видите, до какой степени я верю ему.
Он помолчал — всего мгновение, — и ответ пришел как бы сам собой:
— Вижу, вижу! — И ему казалось, будто он и в самом деле видит.
— Он не причинит ей ни малейшей боли. Ни за что на свете. И не станет — ведь ей нужно выйти замуж! — рисковать ее счастьем. И не станет — по крайней мере, по собственной воле — причинять боль мне.
Ее глаза — из того, что он сумел в них прочесть, — говорили ему больше, чем ее слова; то ли в них появилось что-то новое, то ли он лучше вчитался, только вся ее история — или, по крайней мере, его представление о ней, — теперь смотрела на него из этих глаз. Инициатива, которую она приписывала Чэду, всему придавала смысл, и этот смысл, свет, путеводная нить внезапно открылись ему. Он снова решил идти, чтобы ничего не растерять; теперь наконец это стало возможным, потому что слуга, услышав голоса в прихожей, явился исполнить свои обязанности. И пока он распахивал дверь и с бесстрастным видом ждал, Стрезер, собрав воедино что мог вывести из их с мадам де Вионе разговора, вложил это в последние слова:
— Знаете, не думаю, что Чэд мне что-нибудь скажет.
— Пожалуй… до времени.
— И я тоже до времени не стану ничего ему говорить.
— Делайте, как считаете лучше. Вам судить.
Она протянула ему руку, и он на мгновение задержал ее в своей.
— Ах, о сколь многом я должен судить!
— Обо всем, — сказала мадам де Вионе. И эту ее фразу вместе с неуловимым, тщательно скрываемым, подавляемым выражением чувства на ее лице он и унес с собой.
XXIII