Холст на мольберте был почти нетронут, его белое поле пересекали всего три мазка. Они расходились веером из левого угла, вверху справа виднелось маленькое, заштрихованное мелом поле. Никаких набросков, ничего, что позволило бы догадаться о замысле художника. Чуть отойдя от мольберта, я заметил, что у меня четыре тени, перекрещивающиеся под ногами, — по одной от каждого прожектора. К стене были прислонены несколько больших холстов, закрытых полотнищами парусины.
Я откинул первое и вздрогнул. Глаза, искривленный рот: чье-то лицо, странно искаженное, точно отражение в текущей воде[15]. Оно было выдержано в светлых тонах, от него, словно языки затухающего пламени, разбегались красные линии, глаза рассматривали меня холодно, испытующе. И хотя это был, несомненно, его стиль — легкое наложение краски, излюбленная красно-желтая палитра, о которой писали и Коменев, и Меринг, — картина была не похожа на все остальные, что мне приходилось видеть. Я поискал его подпись и не нашел. Потянулся за следующим полотнищем; стоило мне к нему прикоснуться, как над ним вздулось облачко пыли.
То же лицо, на сей раз чуть поменьше, — четко очерченный круг, с притаившейся в уголках рта насмешливой улыбкой. И на следующем холсте снова оно, теперь уже с неестественно растянутым ртом, высоко поднятые брови сходились над переносицей, лоб избороздили морщины, придававшие лицу сходство с маской, встопорщились жидкие волосы, похожие на царапины на бумаге. Ни шеи, ни туловища, одна голова, парящая в пустоте. Я снимал полотнище за полотнищем, лицо искажалось все сильнее: подбородок гротескно удлинялся, краски становились кричащими, лоб и уши вытягивались. Но глаза, казалось, смотрели на меня с каждого нового портрета все отчужденнее, все безучастнее и — я сдернул еще одно полотнище — все презрительнее. Теперь это лицо разбухло, как в кривом зеркале, его уже украшал нос Арлекина и извилистые морщины на лбу, на следующем холсте — брезент за что-то зацепился, я изо всех сил дернул, поднялось облако пыли, я невольно чихнул — оно смялось, как будто кукловод сжал кулак внутри перчаточной куклы. На следующем холсте оно едва виднелось, словно сквозь метель. Другие незаконченные картины остались всего лишь предварительными набросками с отдельными красочными плоскостями, кое-где можно было различить то лоб, то щеку. В углу, как ненужный хлам, валялся блокнот для эскизов. Я поднял его, смахнул пыль и открыл. То же лицо, изображенное сверху, снизу, со всех сторон, а однажды даже показанное изнутри, как маска. Рисунки, выполненные угольным карандашом, с каждым листом становились все более беспомощными, штрихи, дрожащие и неуверенные, оставляли все усиливающееся впечатление хаоса, пока наконец на одном из листов не слились в сплошное черное пятно. С него посыпалась угольная пыль. Последние листки в блокноте были пусты.
Я отложил его и стал осматривать картины в поисках подписи или даты. Тщетно. Перевернул один из холстов и обследовал деревянную раму, откуда-то выпал осколок стекла. Я осторожно его поднял. А вот еще и еще, весь пол за картинами был усыпан разбитым стеклом. Я поднес осколок к свету и прищурился: луч прожектора слегка дрогнул, его черный патрон изогнулся дугой. Стекло было отшлифовано.
Я достал из сумки камеру, маленький суперсовременный «кодак», рождественский подарок Эльке. Прожекторы светили так ярко, что не потребуются ни штатив, ни вспышка. Я присел. Картину, как объяснил мне главный фотограф «Вечерних известий», нужно снимать с очень близкого расстояния, чтобы не возникло перспективного сокращения, иначе ее не опубликовать в репродукции. Я дважды сфотографировал каждый холст, а потом, стоя, прислонившись к стене, мольберт, кисти на полу, осколки стекла. Щелкал, пока не кончилась пленка. Тогда я убрал камеру и стал снова закрывать картины.
Это было нелегко — брезент то и дело застревал. Где я мог видеть это лицо? Я торопился; сам не зная почему, я хотел как можно скорее убраться из этой комнаты. Так почему, черт возьми, оно казалось мне знакомым? Дойдя до последнего портрета, я встретился глазами с его презрительным взглядом и закрыл его. На цыпочках я проскользнул к двери, выключил свет и невольно вздохнул с облегчением.
Я снова постоял в передней и прислушался. В гостиной по-прежнему жужжала муха.
— Есть тут кто-нибудь? — громко спросил я, но никто не откликнулся. Я поднялся на второй этаж.
Две двери справа, две слева, одна в конце коридора. Я начал с левой стороны. Постучал, подождал и распахнул первую.