Он не видел ничего вокруг. Он даже не заметил, что на прежнем стойбище стоит только один чум, его чум. Дверь чума закрыта поставленной наискосок палкой. Он забыл, что живому нельзя теперь входить в чум, и, уставший от бега, напуганный вечерней тайгой, бросился на свое место, где так и осталась лежать оленья шкура.
Очнулся он от резкого холода, забравшегося в мокрую парку и бокари.
Бессознательно он подполз к костру, обнаружил несколько еле тлевших углей, подбросил бересту и стал дуть. Занялся огонь. Несколькими сучьями и поленьями, оказавшимися в чуме, удалось разжечь большой костер. Стало тепло, даже душно.
Дагай распахнул парку, снял бокари и потный забрался в оленье одеяло. Быстро пришло забытье.
Тяжелый, болезненный сон длился долго. Временами Дагай просыпался, чтобы подбросить оставшиеся поленья в огонь, и снова впадал в забытье. Проходили часы. Вспотевший, но дрожащий Дагай бредил.
Дважды вставало над раскидистым кедром солнце и дважды уходило на западную сторону. Но не видно дыма над островерхим одиноким чумом.
С утра ветер несет над поляной стойбища колючие крупинки подтаявшего и застывшего за ночь снега, а днем, когда солнце греет, раскидывает струи воды, стекающей с кедра, сосен и елей. Наступает быстрая северная весна.
Черные проталины на солнечной стороне бугров с каждым днем становятся шире, чернеют и желтеют людские зимние тропы и оленьи дороги. К полудню отовсюду слышен звон тающего снега, когда под его толщей ручьи несут, отрывают мелкие льдинки. Ударяясь друг о друга, они поют — «длинь, длинь».
Уже в третий раз взошло солнце. Третий день над чумом не видно дыма, и только доносится слабый стон.
Солнце идет по небу, его лучи освещают дымовое отверстие чума, проникают внутрь.
Чуть слышно из чума донеслась песня, точно песня шамана у изголовья больного, без слов — печальный, заунывный мотив.
К середине третьего дня, когда прошло забытье и мозг побудил Дагая жить и действовать, он ослабевшими руками вытащил из оставленного куля горсть муки, смешал ее с грязным талым снегом под покрышкой Чума и жадно проглотил месиво. Чуть-чуть прибавилось сил. Он приподнялся и внимательно осмотрел чум.
По шестам бежал солнечный луч. Костер — груда пепла. На обычном месте, где сидела мать, не было ни ее постели, ни ее туясков и ящичков. Не было и постели сенебата. Кругом только ветви пихты, служившие подстилкой под оленьи шкуры.
Он оглянулся. Сразу же за его постелью, прислоненная к шестам, лежала свернутая шкура сохатого, рядом стоял куль с мукой. Дагай потянул шкуру, она подалась с трудом.
Развернув шкуру, Дагай увидел свое ружье, полный патронташ, несколько кусков сахару, топор, тесло и свой нож.
«Так это мне хотел оставить сенебат?» — подумал Дагай и, почувствовав боль в груди, как в первый день возвращения в чум, неожиданно запел, без слов, закрыв глаза, как пел сенебат, когда болела мать.
Он откинул голову назад и открыл глаза. Первое, что он увидел, был мешок из вывернутой шкуры гагары. Рядом с этим мешком, непромокаемым, служившим хранилищем спичек и табака, висел сверток из белой материи.
Дагай приподнялся, отчетливо ощущая боль в каждом суставе, и дернул мешок и сверток. От чрезмерного усилия он откинулся навзничь, тяжело задышал.
Отдышавшись, Дагай почувствовал мучительный голод. Ослабевшими за время болезни руками он развязал узел шнура и с радостью обнаружил несколько спичечных коробок.
В самом дальнем углу берестяные покрышки чума — тиски — были теплыми от солнечных лучей. Тиски были двойными, плотными, лучше, чем обычная береста.
Дагай поднес оторванный кусок берестяной покрышки чума к зажженной спичке. Скоро вновь пылал костер.
Дагай выполз из чума и, не поднимаясь, добрался до санки с ящиком. Он хотел только одного — есть, есть!
Как будто и нет уже сил, но он напрягается, встает над санкой и, поднатуживаясь, откидывает крышку ящика.
Чайник, кусок замерзшей оленины, старые рыболовные сети, пачка пороху, мешок дроби и тесло…
Дагай быстро схватил мясо и чайник. Откуда только взялись силы, чтобы нагнуться и зачерпнуть под санкой, в тени, оставшийся еще снег.
На самом дне чайника булькает вода, в золе печется, румянится оленина. Дагай выжидательно смотрит на огонь. Скоро он сможет поесть!
Он терпелив, он ждет.
Разморенный теплом, уставший от только, что затраченных усилий, Дагай заснул.
Нет, это как будто бы и не сон. Он видел, как румянилось мясо, кипел чайник. По чуму расходился приятный запах жареного. Скоро еда будет готова.
Он видел все, но он спал. Резкий призывный лай разбудил его. Мокрый лохматый пес стоял над ним и, высоко подняв голову, лаял.
— Боской, Боской!
Дагай широко открыл глаза, схватил пса, радостно вилявшего хвостом.
— Боской… Ты один?
Дагай потащился к выходу. Он увидел озеро, черный лед и забереги.
— Так ты один, Боской! — воскликнул Дагай и понял, что сенебат не зря ставил свою санку на западную сторону. Сенебата тоже нет в живых!
Но сознание происшедшего не вызвало никаких чувств, он был равнодушным к судьбе тех, кто оставил его одного в тайге.