Железо было везде: на колесах и амбарчиках, на упряжи волов, так и не снятой почему-то к постою, на кончиках выстроганного оружия, мелкого и крупного, составленного в пирамиду между амбарчиками, и, конечно, на поясах и за поясами кучников, которые как будто боялись расстаться с длинными кривыми ножами даже на время трапезы. Похожие на древние серпы ножи выглядели странно, такими удобнее не противника, а себя резать. Впрочем, у молодых кучников на бедре и за спиной висели знакомые по песням сабли. Все равно это было грубое грязное железо, не выращенное с умом и любовью, а выдранное из руды и прогнанное сквозь огонь, ковку, заточку и шлифовку человеческими руками, предназначенными совершенно не для этого.
Женщин не было. Нигде. Будто во второй, раздельной части посевной волшбы. Но кучники не знали волшбы – так, колдовали иногда, и то не все, а один-два человека на весь род, видимо, самые злые. И колдовство у них было злым, направленным на то, чтобы кого-нибудь убить, искалечить, заразить или лишить сил. Да и жили кучники ради этого, Озей знал: чтобы напасть, убить или лишить сил, ограбить и убежать. Женщины в таких делах им были не нужны. Может, потому что женщины добрее, но скорее, потому что кучники считали себя зверьми, в которых нет иной силы, кроме той, что в мышцах и в зубах. А сила женщины в ином. И ее силу кучники, получается, силой не считали. И если приходили куда-то без женщин, значит, только для того, чтобы воевать и убивать.
Кучники были страшнее и куда хуже зверей и нечисти, пусть и вышедших из-под действия обета. Они обетов не знали, ни перед кем и никогда.
Как они смогли пройти сюда, подумал Озей с туповатым недоумением. Чужие, да на волах, да без женщин, да с оружием. И земля их выдержала и пустила. И лес их не высосал, и звери не загрызли, птицы не заклевали, а комары и осы не закусали, как предписано обетом. И даже не дали людям знать о том, что вот они, чужие, идут.
Озей напрягся и понял, что слышит муравьев, жуков и летающую мелочь, слышит и может различить сотни из них, даже не касаясь земли, – но они его не слышат и слышать не хотят.
Значит, правда нет больше обета.
Значит, мары с кучниками на равных теперь. Добрые веселые умные люди, живущие на своей земле ради любви и счастья, – на равных со злыми, не умеющими улыбаться дикарями, живущими ради убийства в чужой земле незнакомых людей.
Они пришли сюда. На землю мары. Значит, они воюют. Значит, с мары. Значит, с ним, Озеем.
А он не воюет. Он сидит привязанный под бычьими хвостами по колено в навозе и ничего не делает.
Озей поморгал, прислушался и только теперь догадался осмотреть и потрогать подбородком рисунок на рубахе. Он был обыкновенным. Не тревожным. Как будто с Озеем не произошло ничего страшного и требующего, чтобы остальные мчались на поиски и на помощь.
Может, и хорошо, что рисунок молчит. Наши услышат, подхватятся, прибегут – и тут их встретит грубое, но все равно твердое наточенное железо.
Но предупредить необходимо, подумал Озей, поднимая голову, и вздрогнул. Перед ним стоял кучник – тот, что привязывал его к волам, один из молодых, младше Озея, ему даже лицо брить не надо было, только голову, – и протягивал что-то. Еду.
Нет. Кучник мизинцем содрал к бородке Озея повязку и сунул в губы что-то горячее и пахучее. Половинку птичьей тушки, которую держал за замотанную черничными стеблями лапку. Тушка была хорошо прожаренной, золотистой. Она капала жиром, испуская парок и невыносимо вкусный запах. Невозможно. Недопустимо.
Это была перепелка.
Озей отшатнулся так, что чуть не вывихнул бёдра из таза. Один из волов недовольно повел ногой, Озей потерял равновесие и грянул спиной и затылком о корень, каменно твердый даже сквозь войлок.
– Вы что сделали? – закричал Озей, но, кажется, только про себя, сам он ни звука не услышал.
Да и кучник, кажется, не услышал, а может, не понял или просто решил, что Озей жалуется на вола. Кучник сунул перепелку понастойчивей. Озей поспешно заткнул рот плечом, пробормотав в вышивку с перепелкой:
– Это же мать наша, нельзя ее, ты что.
Кучник пожал плечами, воткнул в мох между ног Озея свернутую из бересты плошку с водой, поднял платок к носу пленника и ушел.
Озей медленно сел, попробовал потрогать ушибленную голову и спину, попробовал заткнуть нос и уши, чтобы не чувствовать запаха, идущего от костра, не слышать чавканья. Не получалось.
Что они сделали, подумал Озей отчаянно. Он застонал, нет, заныл тихо и безутешно, выпуская из себя серый ужас и безнадежность, в которую обернулось равнодушие, сразу, без кипения, как по волшебству. И волшебством, что самое жуткое, выступил не только вид священной птицы, которую убили, ощипали, выпотрошили, зажарили, разорвали и предложили съесть сыну ее сыновей, – но и подпрыгнувшее в сыне сыновей желание схватить и сожрать.