Матье распряг кобылу, и они обогнули первый барак; позади него находился небольшой загон, где они увидели еще одну лошадь; она подбежала к ним и остановилась в нескольких шагах от фонаря, глаз ее светился под фонарем, как тлеющий уголек.
– Мне б обтереть ее чуток, кобылу-то.
– Давай, – откликнулся цирюльник, – я оставлю тебе свет. Сухую солому найдешь вон там, под чурками, слева от входа.
Он ушел, и Матье остался один в темноте, откуда тусклый свет фонаря с каждым шагом выхватывал все новые предметы незнакомого ему, враждебного мира.
В ушах Матье по-прежнему звучали стоны и вопли больных, к ним примешивались раскаты смеха и хриплый голос стражника. Возница прошел вдоль деревянной ограды и обнаружил несколько вязанок соломы – ему пришлось перекидать несколько штук, прежде чем он отыскал хоть одну сухую.
– Господи боже мой, солома валяется прямо на улице, скотине укрыться негде, – нечего сказать, хорошо здесь дело поставлено.
Пока Матье растирал кобылу, он не думал о больных. Подошла вторая лошадь и несколько раз ткнулась в ладони Матье, пытаясь вырвать несколько соломинок. Матье постоял с ними, приласкал животных, поговорил. Здесь он был среди друзей. Интересно, где его поместят, – подумал он и решил, что если б тут была конюшня, он стал бы спать со скотиной. Как всегда, лучше всего он чувствовал себя с лошадьми. В лошадях была вся его жизнь, и он по-настоящему страдал в тот день, когда хозяин сказал, что солдаты угнали шесть великолепных лошадей, которых он всегда водил. На солеварне он тоже куда больше тосковал по лошадям, чем страдал от жары.
Матье вышел из загона, притворил дощатую дверцу и направился к бараку, куда вошел иезуит.
Из других бараков неслась нескончаемая симфония стонов. Женские голоса и вопли детей раздавались где-то совсем близко – возможно, они долетали из барака, который находился всего в двадцати шагах от Матье. Возница мгновение постоял в нерешительности, потом, точно загипнотизированный светом, падавшим из узкого оконца, пошел прямо на него, прикрыв плащом фонарь. От страха он снова весь покрылся потом, но все же продолжал продвигаться вперед. Ничто не вынуждало Матье идти к этому бараку, – его толкала туда какая-то сила, похожая на ту, что помешала ему бежать, когда священник предлагал ему это сделать.
Ступив в полосу света, проникавшего сквозь четыре стеклянных квадратика, Матье помедлил, вглядываясь в густую тьму вокруг, и только потом шагнул к окну. Он едва не упал: вдоль дощатой стены барака шла довольно глубокая канава с вязким, илистым дном. Пытаясь удержаться на ногах, возница так сильно ударил фонарем о доски, что фонарь потух, а шум наверняка услышали в доме. Сердце Матье бешено колотилось. Ему даже показалось, что стоны затихли, – но нет, они стали еще явственнее. Должно быть, прямо тут, у стены, плакал ребенок, и женский голос прерывисто, со вздохами, тихонько напевал незатейливую колыбельную. Женщина пела без слов, но слова сами всплыли в памяти Матье, где они дремали еще со времен детства:
Какую-то минуту Матье слушал лишь этот голос, и перед ним возник некий образ, похожий и на жену его, и на мать.
– Были бы они обе живы да было б у меня дите, может, и все они находились бы сейчас там, в этой темнице за дощатыми стенами, – прошептал он.
Стоя на дне канавы, Матье поднялся на носки, чтобы заглянуть в окно. Он осторожно подтянулся, стараясь не ударить еще раз фонарем о стену; поставить его в грязь он не решался. Когда нижний край окна оказался на уровне его глаз, он инстинктивно отпрянул и зажмурился, но тут же разжал веки.
Две масляные лампы, висевшие на крюках, вбитых в столбы из еловых бревен, что подпирали крышу, освещали десятка два тел, распростертых или скрюченных на двух дощатых нарах, где было набросано немного соломы. Больных, наверное, было больше, но Матье не мог видеть ни тех, кто лежал в глубине барака, ни тех, чье хриплое дыхание он слышал совсем рядом, по другую сторону стены. Всмотревшись повнимательнее, Матье обнаружил, что здесь только женщины и дети.
Сначала взгляд его остановился на старухе, которая сидела прямо под лампой, прислонившись к столбу, и держала на коленях голову мальчика лет десяти, чье худенькое тельце извивалось в муках. Колени у него раздулись точно шары, на изуродованные кисти рук с вывернутыми, опухшими и при этом костлявыми пальцами страшно было смотреть. Эти жуткие пальцы судорожно вцепились в живот и рвали, рвали и без того разодранную грязную рубашку. Из приоткрытого рта его текла пена. Старуха не шевелилась. Страшный взгляд ее был устремлен куда-то в бесконечность.