Мало-помалу в груди Матье страх уступал место ярости. Казалось, иезуит делал все, чтобы склонить его к бегству, и в то же время своей необъяснимой властью удерживал его. На этом голом плоскогорье, под косо летящим ветром, под мрачным небом, где ночь соперничала с последними отблесками дня, цеплявшегося за мчащиеся тучи, на размытой дороге, где тут и там в колеях металлически поблескивали лужи, Матье чувствовал себя так, будто он уже совсем не властен над собой. Впервые в жизни он не волен был в своих поступках. Со звериной жестокостью тянул он за уздечку обессиленную кобылу, а на самом-то деле это повозка всей своей тяжестью толкала его к тем белым баракам, где он наверняка найдет свою смерть.
Может, вовсе и не повозка, а священник подталкивал его потоком слов, гонимых недобрым ветром по плоскогорью. Разве не призывал монах этот ледяной ветер, предсказывая, что он убьет заразу? А может, он призывал не ветер, может, это сам дьявол дует.
Теперь Матье слышались голоса стариков из далекого детства; сидя у камелька, они рассказывали ему, бывало, разные истории, от которых его пробирала дрожь. В их рассказах царил такой же сумеречный свет, завывали зимние ветры и проносились черные фигуры, похожие на силуэт иезуита. Были там и лошади, тянувшие тяжелые повозки по бескрайним плоскогорьям. Повозки, где под парусиной наверняка прячется смерть, и возница всюду возит ее с собой.
Ведь утром Матье даже и не взглянул, чем она нагружена, его повозка. И что это – ветер или смерть приподнимает парусину и оглушительно ею хлопает? А если там смерть, разве не может она выскочить оттуда и схватить его за горло?
– Мы уже недалеко, Гийон, – прервал его размышления иезуит, – но дорога трудная. Не следует ли дать лошади немного передохнуть?
Матье почувствовал, что почва под его подкованными башмаками стала более плотной.
– Тпру! – крикнул он.
Кобыла остановилась. Священник умолк. А ветер снова набрал силу, и Матье показалось, будто крик его, безобразный, оглушительный, достиг пределов черной ночи, глубин лесных чащоб, самого края плоскогорья и скатился на город, притаившийся на дне долины. По спине его пробежала ледяная дрожь. Зубы стучали, он чувствовал, как сжимаются у него кулаки и дергается все тело. И тогда руки его поднялись – он ничего не мог с ними поделать – и кулаки сгребли в охапку плащ на груди священника. Руки тряхнули иезуита, и Гийон услышал свой вопль:
– Но ты же дьявол! Кюре! Ты сам дьявол. Замолчи… Замолчи… Говорят тебе, замолчи!
Священник не останавливал его. Было уже совсем темно, и возница не видел выражения светлых глаз. Все смолкло. Смолкли люди – лишь хриплое дыхание кобылы мешалось с порывистым дыханием ветра. Все смолкло – лишь хлопала парусина да где-то далеко позади завыл волк.
Три раза, четыре прозвучал этот томительный вой, похожий на стон умирающего. И снова тишина.
И только тогда, по-прежнему спокойно, не пытаясь высвободиться, отец Буасси заговорил:
– Вы правы, Гийон, нужно было замолчать, иначе мы не услышали бы волка.
Трясущиеся руки Матье разжались и упали вдоль тела. Священник повернул голову в том направлении, откуда донесся вой, точно надеялся что-то разглядеть в темноте, которая сгущалась с каждой минутой.
– В нынешние времена, – сказал он, – волки не опасны. Война и эпидемия дают им сколько угодно поживы. Но все же сегодня ночью я не пошел бы гулять в лес.
Возница был совершенно сбит с толку. Только что он тряс за грудки этого человека, обвинял его в сношениях с дьяволом, а иезуит в ответ признается, что боится волков.
Матье стоял, свесив трясущиеся руки, раздираемый между жаждой бежать и желанием извиниться. Но ноги отказывались ему повиноваться, а слова застревали в горле. Пустота. Пустота в нем была такая же, как на плоскогорье, которое ночь скрыла от глаз, но которое угадывалось по бесшабашному полету ветра. И на этот раз опять заговорил иезуит.
– Вам, наверное, приходилось встречаться с волками во время ваших странствий? – спросил он.
– Конечно, – прошептал Матье. Больше он не мог ничего из себя выдавить.
А ведь в нем жили воспоминания о ночевках под открытым небом вместе с лошадьми – и на плоскогорьях, и в низинах, где гремели ручьи, и в черной сердцевине огромных лесов – прибежище ветра и тьмы. Чего греха таить, бывало ему иной раз и страшно, но сейчас он испытывал совсем другое чувство. Этот холод, который, казалось, одновременно исходил и от неба, и от земли, эта тьма, которую ледяной ветер нес из-за невидимых гор, не дозволяющая проникнуть взглядом дальше двух-трех шагов, чувство потерянности среди этих бескрайних просторов, – нет, никогда еще Матье не ощущал в душе такого холода и такой тревоги. Теперь не видно было даже новых дощатых стен бараков – лишь огненные пятнышки окон, за которыми дрожали свечи, еще продолжали жить.