Сердцем, душой и всем нутром я жаждал оторвать птице голову и швырнуть разъятые останки в эти бледные шершавые лица. Жаждал замуровать дверь в прошлое и навсегда уничтожить живую память Папы, раз над ней нависла угроза стать игрушкой в руках этих слабоумных детей.
Но я не мог, по двум причинам. Погибнет попугай — и утка, то есть я, станет добычей охотников. И ещё меня душили внутри рыдания: я оплакивал Папу. Я просто-напросто не мог бы уничтожить запись его живого голоса, которую я держал сейчас в своих руках. Я не мог бы убить.
Если бы эти большие дети это знали, меня бы, как под саранчой, не стало под ними видно. Но они не знали. И, должно быть, по лицу моему ничего видно не было.
— Назад! — крикнул я.
Точь-в-точь как в той прекрасной последней сцене из «Призрака в парижской опере», где Лон Чейни, убегая от разъярённой толпы через полночный Париж, поворачивается к ней, поднимает с таким видом, как будто в нём бомба, сжатый кулак, и на одно захватывающее дух мгновенье толпа в ужасе замирает. Он смеётся, разжимает пустую руку, и яростная толпа гонит его в реку, к его смерти… Но только я показывать им, что в руке у меня пусто, не собирался. Она надёжно обхватывала тощую шею Кордовы.
— Освободить проход!
Они освободили.
— Не шелохнуться, замереть! Если даже кто-нибудь упадёт в обморок, птице конец, и не будет никаких авторских прав, никаких фильмов, никаких фотографий. Шелли, подай клетку и платок.
Шелли Капон с опаской подал мне клетку и её покрывало.
— В сторону! — заревел я.
Их всех словно отбросило ещё на фут.
— Теперь слушайте, — громко сказал я. — Когда я исчезну отсюда и укроюсь в надёжном месте, вас всех начнут вызывать по одному, и вы получите возможность познакомиться с этим другом Папы и заработать на сенсации.
Я лгал. Я слышал это в своём голосе. Но надеялся, что они этого не слышат. Чтобы они не успели разобраться, я заговорил быстрее:
— Сейчас я отправлюсь. Смотрите! Видите? Я держу попугая за горло. Жизнь его сейчас зависит только от вас. Ну, мы пошли. Шаг, второй. Осталось полпути. — Я шёл между ними, и они не дышали. — Шаг, второй, — продолжал говорить я, между тем как моё сердце билось у меня во рту. — А вот и дверь. Спокойно. Никаких движений. В одной руке я держу клетку. В другой — птицу…
— Львы бежали по жёлтому песку пляжа, — сказал попугай; горло его вибрировало под моими пальцами.
— О боже! — простонал скорчившийся у стола Шелли. По его лицу текли слёзы. Возможно, не только из-за денег. Возможно, Папа что-то значил и для него. Он простирал руки ко мне, попугаю, клетке, призывая нас вернуться. — О боже, о боже! — Он зарыдал.
— Только скелет огромной рыбы лежал у причала, и кости скелета ярко белели в лучах утреннего солнца, — сказал попугай.
— Ох, — выдохнули все.
Я не стал смотреть, плачет ли кто-нибудь ещё. Я перешагнул порог. Затворил дверь. Бросился к лифту. О, чудо! Он стоял здесь, и внутри него дремал лифтёр. Преследовать меня никто не решился. Наверно, понимали, что ничего не получится.
Войдя в лифт, я посадил попугая в клетку и накрыл её платком с надписью МАМА. И лифт медленно двинулся вниз, сквозь будущие годы. Я думал о тех годах, о том, как и где я спрячу попугая, и как тепло ему будет у меня в любую непогоду, как хорошо я буду его кормить, и как, раз в день, буду заходить к нему и разговаривать с ним через платок, и никто никогда его не увидит, ни газеты, ни журналы, ни киношники, ни Шелли Капон, ни даже Антонио из кафе «Куба либре». Так будут проходить дни, недели, и вдруг, ни с того ни с сего, меня охватит страх, что попугай онемел. Тогда я проснусь среди ночи, прошаркаю в его комнату, подойду к клетке и скажу: «Италия, год тысяча девятьсот восемнадцатый…» И старческий голос скажет из-под слова МАМА: «Той зимой снег слетал с краёв горы сухой белой пылью…» — «Африка, год тысяча девятьсот тридцать второй». — «Мы достали ружья и их смазали, и они были светло-синие и блестящие и покоились у нас в руках, и мы ждали в высокой траве и улыбались…» — «Куба. Гольфстрим». — «Эта рыба всплыла и подпрыгнула до самого солнца. Всё, что я когда-либо думал о рыбе, было в этой рыбе. Всё, что я когда-либо думал о прыжке, было в этом прыжке. Они вместили в себя всю мою жизнь. Это был день солнца и воды и жизни. Мне хотелось удержать всё это в руках. Мне хотелось, чтобы это не кончилось никогда. И однако, когда рыба упала, и вода, белая, а потом зелёная, над ней сомкнулась, всё кончилось, кончилось…»
К этому времени мы уже спустились в вестибюль. Двери лифта раздвинулись, я выскочил; не выпуская из рук клетку под ярлыком МАМА, быстро прошёл через вестибюль, вышел на улицу и взял такси.
Оставалось самое трудное и самое опасное. Я знал: ко времени, когда я доберусь до аэропорта, его охрана будет уже предупреждена. Можно было не сомневаться, Шелли Капон наверняка сообщит властям, что из страны собираются увезти национальное сокровище. Нужно было придумать какой-то способ пройти с попугаем через таможню.