— Друг Папы и попугая, — скороговоркой выпалил я. — Чем дольше мы говорим, тем дальше уходит от нас преступник. Хотите, чтобы сегодня вечером Кордова был здесь? Тогда сделайте себе и мне несколько коктейлей Папы и давайте поговорим.
Мой уверенный тон подействовал. Не прошло и двух минут, а мы уже сидели у стойки, возле места, где прежде стояла клетка, а теперь ничего не было, и пили Папин любимый. Человечек — его звали Антонио — всё вытирал и вытирал место, где стояла клетка, а потом тёр той же самой тряпкой себе глаза. Покончив с первым стаканом и начиная второй, я сказал:
— Мы имеем дело не с каким-нибудь заурядным похищением.
— Вы мне это говорите! — воскликнул Антонио. — Люди со всего мира приезжали посмотреть на этого попугая, поговорить с Кордовой, послушать, как он — о, боже! — говорит голосом Папы. Пусть провалятся его похитители в преисподнюю и горят там, да, пусть горят!
— Будут гореть, — подтвердил я. — Кого вы подозреваете?
— Никого. Всех.
— Похититель, — сказал я, закрыв на мгновение глаза, смакуя коктейль, — наверняка образованный, наверняка читает книги — ведь это ясно, не так ли? Кто-нибудь похожий был здесь в последние несколько дней?
— Образованный, необразованный! Последние десять, последние двадцать лет, сеньор, всё время бывали люди из разных стран, всё время спрашивали Папу. Пока Папа был, они знакомились с Папой. Когда Папы не стало, они начали знакомиться с Кордовой — с ним, великим. И так всё время — из разных и разных стран.
— Но всё же подумай, Антонио, может, вспомнишь, — сказал я, дотрагиваясь до его дрожащего локтя. — Чтобы ошивался здесь последние дни, и был не только образованный, читал книги, но и, как бы это сказать… был чудной. Такой странный, muy excentrico[1], что он запомнился тебе больше других. Такой, чтобы…
— Madre de Dios![2] — закричал, вскочив, Антонио. Взгляд его устремился в глубины памяти. Он обхватил свою голову с таким видом, как будто в ней только что произошёл взрыв. — Благодарю вас, сеньор. Si, si![3] Ну и тварь! Был, был здесь такой, клянусь Спасителем! Очень маленький. И говорил вот так, тонко-тонко — и-и-и-и — как muchacha[4] …в школьной пьесе, да? Будто ведьма проглотила канарейку, и та поёт у неё в животе! И на нём был костюм из синего вельвета и широкий жёлтый галстук.
— Так, так! — Теперь и я вскочил на ноги и сейчас почти кричал. — Продолжай же!
— И лицо, сеньор, маленькое и очень круглое, а волосы светлые и на лбу подстрижены, вот так — ж-жик! И маленький ротик, очень розовый — как… леденец, да? Он… он был как… да, как uno muneco[5], такую можно выиграть на карнавале…
— Пряничная кукла!
— Si! В Кони-Айленде, да, когда я был ребёнком — пряничные куклы! И он был вот такого роста — видите? Мне по локоть. Не лилипут, нет, но… и какого он возраста? Кровь Христова, кто может это сказать? Ни одной морщины на лице, но… тридцать, сорок, пятьдесят. И на ногах…
— …зелёные туфельки! — закончил за него я.
— Que?[6]
— Полуботинки, туфли!
— Si. — Он заморгал, ошеломлённый. — Но как вы узнали?
— Шелли Капон! — взревел я.
— Правильно, так его и зовут! И с ним друзья, сеньор, они всё время смеялись… нет, хихикали. Как монахини, которые под вечер играют около церкви в баскетбол. О, сеньор, так вы думаете, что это они, что это он?..
— Не думаю, Антонио — знаю. Шелли Капон ненавидел Папу, как ни один пишущий человек в мире. Уж он-то безусловно мог утащить Кордову. Минуточку: а не ходил ли одно время слух, что эта птица помнит наизусть последний, самый великий и ещё не записанный на бумагу роман Папы?
— Такое говорили, сеньор, Но я не пишу книг. Я стою за стойкой. Я даю птице крекеры. Я…
— Мне, Антонио, ты дай, пожалуйста, телефон.
— Вы знаете, где попугай, сеньор?
— Что-то мне говорит, что да, и говорит очень громко.
Я набрал номер «Гавана либре», самого большого отеля в городе.
— Шелли Капона, пожалуйста.
В трубке загудело, потом щёлкнуло.
В полумиллионе миль от меня какой-то мальчик-недоросток с Марса взял трубку — и запел флейтой, а потом зазвенел колокольчиком его голос:
— Капон слушает.
— Провалиться мне, если нет! — воскликнул я.
И, вскочив, выбежал из бара «Куба либре».
Мчась на такси назад, в Гавану, я думал о Шелли — о таком, каким мне его прежде доводилось видеть. Вокруг стремительным вихрем несётся хоровод друзей, а сам он держит всё, что у него есть, в чемоданах, которые с собою возит; половником зачерпывает себе из чужих тарелок суп; выхватив из вашего кармана бумажник, берёт у вас взаймы; только что уплетал за обе щёки салат, и вот его уже нет, только кроличий горошек у вас на ковре — прелестный малыш!
Через десять минут моё такси, лишённое тормозов, извергло, придав мне ускорение, меня наружу и, повернувшись вокруг своей оси, ринулось на другой конец города, к какой-то своей окончательной аварии.