Мало кто из выдающихся философов хотел уезжать, даже несмотря на то что они уже натерпелись страху от советской власти. “К эмиграции отношусь отрицательно”, – говорил на допросе в сентябре 1922-го Федор Степун. Николая Бердяева несколько раз арестовывали. В 1920-м философа допрашивал лично Дзержинский, и после допроса, впечатленный лекцией, прочитанной ему Николаем Александровичем, будущий лубянский истукан попросил товарища Менжинского: “Сейчас поздно, а у нас процветает бандитизм, нельзя ли отвезти господина Бердяева домой на автомобиле”. Отвезли, впрочем, на мотоциклетке. Начальник тюрьмы куртуазно, как директор санатория где-нибудь в Давосе, спросил Бердяева: “Понравилось вам у нас?” С весны 1922-го Бердяев, как и многие, как Ходасевич с Берберовой, почувствовал перемены в воздухе. Лето этого года философ проводил в Барвихе. В тот единственный день, когда он ночевал в Москве, за ним пришли. Спустя неделю следователь объявил о планах высылки из страны под страхом расстрела. Высылалась группа ученых и общественных деятелей, которых, как сформулировал Бердяев, “признали безнадежными в смысле обращения в коммунистическую веру”.
Кому-то удивительным образом удалось отпроситься. Густав Шпет до такой степени не хотел уезжать из России, что добился от Анатолия Луначарского, чтобы его вычеркнули из списков высылаемых. Философ поучаствовал в начинании наркома просвещения – Государственной академии художественных наук (ГАХН), которая существовала с 1921 года, и к ее деятельности успели приложить руку многие из высылавшихся. Шпет стал главой философской секции, а потом и вице-президентом ГАХН, размещавшейся на Пречистенке в бывшей знаменитой мужской гимназии Поливанова, из которой кто только не вышел – от Волошина и Белого до Брюсова и Алехина. Шпета терпели, несмотря на то что его труд как раз 1922 года “Очерк развития русской философии” разъяснял причины умственного, а значит, и политического отставания России. Впрочем, там же он указал на причины, по которым остался, – романтически надеялся на возрождение философии в России: “…моя вера в русский Ренессанс, в новую, здоровую народную интеллигенцию, в новую, если угодно, аристократию, аристократию таланта, имеет основание”.
В 1929-м в ГАХНе начались аресты. В 1930-м Академию закрыли. В 1934-м после убийства Кирова Шпет констатировал: “Ну что ж, теперь начнутся аресты”. Весной 1935-го НКВД пришел за философом.
В это время по ту сторону границы каждый из высланных выживал как мог. Федор Степун, скажем, занял профессорскую должность в Дрезденской высшей технической школе, но вскоре на него стали писать доносы – уже не большевистские, а нацистские, – он не выполнил закон 1933 года о “переориентации профессионального чиновничества”: “Степун многократно в своих лекциях отрицал взгляды национал-социализма”. Впрочем, Ивана Ильина тоже выслали из гитлеровской Германии, хотя его взгляды были ультраконсервативными и философ оправдывал фюрера (“…он остановил процесс большевизации в Германии”).
Словом, философы чувствовали себя зажатыми между двух жерновов, готовых их перемолоть с одинаково впечатляющей энергией. Не сбылись надежды Семена Франка, который хотел передать Европе поучительный опыт, чтобы она избежала “бессмысленного нагромождения бесцельных зверств, мерзостей и страданий”: “…мы, русские, побывавшие уже в глубинах ада… поможем и другим найти путь к духовному воскресению”.
“Философский пароход” подал предупредительный гудок: безмыслие и унификация идеологии ведут страну к катастрофе. Философия и социология лишь немного приподняли голову на рубеже 1950–1960-х годов в поколении, к которому принадлежали Мераб Мамардашвили и Юрий Левада. Почему-то образованным слоям в России на очередных витках истории уготовлена участь персонажей “Бега” Михаила Булгакова или “Бегства” Марка Алданова. И не каждый из изгнанных мог с нарочитым оптимизмом, который потом не оправдался, сказать вслед за отъезжавшим Ходасевичем:
Он имел в виду мешок с восьмитомником Пушкина…
Кормер. Двойное сознание российского интеллигента