«Послушай, отец, не мог я тогда поступить иначе. Как увидел этого парнишку на коленях, перед этими, в грязи, ведь он же с их племенем воевал, ведь его же друзей их единоверцы стреляли и резали, как баранов. А он перед ними на колени, в грязь… За медный грош на выпивку… они хмылятся, крутят в руках деньги: «Славь нашего бога – твои». И он лицом в грязь, все мимо, кому какое дело, что это не только его погибшую душу, но и нас, Нашу душу в грязь топчут. Не выдержал я, разметал этим торгашам все их помидоры по рынку, парнишке в сердцах по морде. А он, как ребенок, лицом уткнулся в грязные ладони и заревел. Ох, отец… Вот и пошел я по контракту. Нате, думаю, жрите. Я-то хоть сколько-то, да пожил, духом окреп. Зелень-то почто губить? Ведь у этого пацана могла бы быть семья, дети, жизнь человеческая. А теперь… Что? Ни мертвый, ни живой. Давай, отец, выпьем. Я, вообще-то, не любитель, но тут уж давай». И мужчина в военной камуфляжной одежде с изуродованным шрамом лицом налил из бутылки по стаканам и протянул один из них своему собеседнику, человеку лет шестидесяти в аккуратном темном костюме, с аккуратной седой бородкой, с легкой ироничной улыбкой, прятавшейся в уголках губ, с проницательным взглядом светлых глаз.
Было чуть за полдень. Легкие тюлевые шторы на окнах провинциального безлюдного кафе не могли сдержать золотой поток весеннего солнца, отблеск которого желтым бликом свернулся на дне стакана:
– Да, что там, – продолжал мужчина со шрамом на лице, – своей сказал, она в слезы. Ты о сыне-то подумал, маленький совсем еще.
Я ей:
– Пойми, как я ему в глаза смотреть буду, вырастет, спросит, где ж ты отец был, когда таких пацанов, словно зеленую рассаду, вытаптывали. Я садовник, отец, чтоб дерево плоды дало, его вырастить надо. Оно смотришь, саженец хилый, пересадишь к солнышку ближе, польешь, где удобришь, зимой от мороза укроешь, веточки лишние обрежешь, глядишь, и пошло деревце. Разве можно так молодую поросль губить-то. Ничего, жена у меня умница, поняла. Говорит: я за тебя, дурака, молиться буду. Так ведь вымолила. Лицо смазали, ногу покалечили – это ерунда. Главное, душу испоганить не смогли. Ты уж прости меня, разговорился я тут. Я, вообще-то, не из болтливых, просто душа болит. По земле стосковалась, по дому, по родным. Как там сад мой, сынишка? Трудно моей любушке. И то, правда, дурак… Да ничего, вот теперь домой, сына растить, чтоб человеком был, без гнили, хозяином крепким. Оно ты знаешь, нельзя земле без хозяина доброго. Вон сколько на нее желающих. Только гибнет она без родного мужика. И мужику без земли нельзя. Душа бурьяном зарастает. Вон сколько их повыдергало-то из землицы родной, и они, как сор придорожный. Заговорил я тебя, прости. Ты-то сам, кто будешь?
– Я-то? – отозвался человек с седой бородкой, усмехнувшись. – Что ты там говорил про сор придорожный? Так вот это я. Лет тридцать с лишним как с земли родной сорвало, из города в город, нигде не прижился. Артист я, комик, или проще – шут. Вот тоже на малую родину вернулся. Только меня никто не ждет. Если только могилка отца. Прости, служивый, пора мне. Человек встал, театрально откланялся и вышел.
Человек в сером костюме с седой бородкой устало сел на старую лавочку с облупившейся краской у запущенной могилки, покрытой толстым слоем почерневшей листвы, с потемневшим и потрескавшимся от времени деревянным крестом. «Ну, здравствуй, отец, наконец-то, твой блудный сын вернулся к тебе, – тихо прошептал он, – прости за то, что так долго не был. Все был занят, занят собой. Все старался доказать кому-то, что чего-то стою. Кому? Зачем? Просто все, что попугаи на жердочке: красуются, чирикают друг перед другом, голосят от зависти, если у кого перо поярче. А под пером-то что? А кто они, зачем – уже не помнят. Университет, диссертация, сцена, философ-комедиант… Нелепо… А, может, закономерно? Когда не можешь понять и не в силах изменить что-либо в этом сумасшедшем мире, где одни с надеждой и верой строят храмы, другие – безумно крушат. Одни – дают жизнь, лелеют, растят, другие – безжалостно убивают. От бессилия и злости остается либо плакать, либо смеяться».
Смех… Почему мы так любим все высмеивать? Чтобы за веселой маской смеха спрятать собственную несостоятельность? Или в страхе перед действительностью мы прячем за смех свою душу?
«Король – шут – народ. Власть – комик – народ. Комик, комедиант, юморист – кривое зеркало между двух противоположных полюсов, перевоплощающее уродливую правду в веселый смех. Прости, отец, столько ненужных слов, а дело все в том, что я просто плохой сын».