– Да ничего не делаю. Читаю больше, чем работаю, и это очень приятно. Наташа ко мне переехала.
– В ту же квартиру?
– Нет, мы сняли на Пятой линии однушку. Там душ на кухне, но вообще она красивая, не заставленная.
Оба молчат. Алёна вертит в руках чашку. Она в большом свитере цвета кофе с молоком, рукава закрывают половину ладони, из-под них видны только пальцы. Потом отпускает чашку, натягивает правый рукав на всю ладонь и закручивает его узлом.
– Ты знаешь, мы когда в прошлый раз разговаривали с тобой обо всем этом, о том, почему расстались, почему не получилось ничего, как вообще мы провели эти годы, мы же долго говорили, но я особо ничего не помню. Помню только, что сидела тогда тоже в свитере и думала, как хочется под свитером спрятать диктофон и записать это все, потому что кажется, что разговор очень важный, но его как будто даже сейчас, пока слушаю, уже не совсем помню. Кажется, это какая-то социопатия – записывать на диктофон разговор с человеком, с которым жила пять лет.
– А ты записала в итоге?
– Нет… Если честно, я даже достала телефон и положила на колени, но не успела незаметно включить ничего, а потом уже поздно было, уже договорили. Но я так много не понимаю.
Оба снова молчат, проходит пара минут, и у Алёны на глазах выступают слезы.
– А сейчас о чем думаешь? – спрашивает Антон.
– Да знаешь, я вспомнила, как мы с тобой только расстались, и я шла по улице Пестеля в сторону Моховой, и так хотелось кому-то сказать: «Смотри, как красиво!» – я даже оглянулась вокруг, и никого не было. И я тогда поняла, что не столько по тебе скучаю, сколько думаю, что так невыносимо жить без семьи, без этого ощущения, что тебя принимают. У меня все хорошо, и у нас с тобой было нормально все, но эта рана как будто всегда болела. Как будто то, что меня в детстве недолюбили, до сих пор делает меня человеком, который не может выдерживать то, что выдерживают все окружающие. Хочется, чтобы меня кто-то терпел как есть в плохие моменты и с кем-то можно было разделить хорошие, – но этого же нет у многих даже тех, кто женат и у кого дети. У моих родителей этого не было, они друг друга ненавидели, у тебя, ты сам говоришь, нет – и ничего, люди выдерживают, получают какую-то крупицу тепла от кого-нибудь и живут дальше. Нормальный человек может вот это все подумать, что я тебе сказала, – и решить: «Ну, грустно, но что поделаешь, пойду посмотрю кино и поем мороженое». А я не могу почему-то. Могу только блевать пойти, но от этого потом так грустно. Я же пряталась от тебя, меня рвало в душе, и я там стояла и думала с такой прямо полной уверенностью: «То, как я живу, – это не жизнь». Я не знаю, как надо жить, но мне и сейчас кажется, что это не жизнь.
– Но это, конечно, тоже жизнь. Даже когда ты блюешь в душе – это тоже твоя жизнь. Просто она тебе не нравится, но она все равно жизнь и все равно твоя.
– Это тоже моя жизнь. Надо как-то подумать эту мысль потом, – говорит она медленно, спокойно и раздумчиво. А потом вдруг начинает суетиться. – Ладно, слушай, тебе, наверное, пора. Документы я отдала, мне, в общем, тоже уже надо ехать.
– Да, давай. Я тебя рад был увидеть.
– Пока, – бросает она уже на ходу, закидывая рюкзак на плечо.
Она выходит из кафе, он остается. Она быстро и уверенно идет по людной улице минут десять, потом останавливается. Проходит несколько шагов назад. Снова останавливается, слегка мотает головой и снова разворачивается, идет дальше, доходит до троллейбусной остановки.