Ой как много люда вокруг хутора! Далеко разнеслась молва о смелом атамане. Ржут кони, блестят сабли — не удержать гультяйского моря. Взмахнул батько саблей, вытащенной из ножен:
— Слуша-ай! На панское кодло!
— На панское кодло! — полетело по лесу.
Солнце ещё дарило теплом. Деревья в жёлтых листьях. Следы на песке такие торопливые, колёса погружались глубоко — везли паны добро!
— На Гадяч! — закричали. — Свою старшину над собой поставим!
Атаман Голый хотел показать, что не раздумывает ни минуты, разрешает брать и Гадяч. Словно есть у него сила сдержать люд.
Петрусь — со всеми. В жёлтом лесу осталась размалёванная хата. Смоют дожди со стен яркие цветы и кичливых петухов... Галя снова в седле, рядом. Прыткая, потому что с малых лет ездила с хлопцами на конях без седла, держась только за гриву, а здесь — в седле! Одетая в синий казацкий жупан, в казацкие красные штаны на широком очкуре, в шапке-бырке, она похожа на молоденького безусого казака. Никто не догадывается, что у казака под шапкой копна густых чёрных волос.
— А в Чернодубе будем, Петрусь?
— Не знаю, Галя.
Петрусь не ругал себя больше за то, что не отвёз девку под Киев, к её троюродной тётке, как обещал. Зачем? Коли здесь — буря...
— На Гадяч! — не утихало. — На Гадяч!
Только шумело под низкими тучами. До них доставала пыль, поднятая неисчислимыми копытами.
Онисько-приблудник стал у батька правой рукою. Батько, опытный рубака, ещё и не взмахнул саблей, как Онисько уже сбил конём сердюка и компанейца, вздумавших защищаться.
Ветром ворвались в Гадяч. Хотели проскочить сквозь высокие ворота да изрубить казацкую залогу. Только замковый господарь знал службу. Ворота своевременно закрылись. Залога выкатила пушки, они плюнули с вала огнём — обезумевшие кони еле унесли отчаянных подальше от смерти.
Зато предместья клокочут.
Петрусь с Галей тоже на майдане. Чернодуб не так и далеко от Гадяча, но Галя о селе не вспоминает. Девушку покорила езда. Её сабля сверкала над лошадиной гривой, однако Галя в ужасе отводила взгляд от пролитой крови...
На майдане высокие дикие груши с мелкими редкими листочками. Трава по его краям зеленеет по-весеннему. На зелёном подаёт голос забытая кем-то коза...
Когда Петрусь с Галей пробираются к высокому крыльцу, на котором творится суд, на крыльцо вдруг выводят нового узника в богатой одежде. Человека поворачивают лицом к толпе. Батько Голый спрашивает:
— Оце... Кто скажет? Га?
— Купец Яценко! — ревёт в ответ толпа. — Дворец выстроил! Знаем!
Издали сверкает железо на башне в том месте, куда указывают сотни рук. Даже Псёл под осенним солнцем не может так сверкать.
— И Яценка на дуб!
— Его за что? Отпустите! Торговлей занимается...
Многие голоса оправдывают купца. Яценко же смотрит на людей, но глаза его ничего не видят от страха.
— Галя! Постой здесь!
Петрусь бросается к крыльцу. Нужно подсказать атаману... Но пока пробирается, бывший сотник Онисько уже что-то шепнул атаману и обращается к толпе:
— Люди! Казаки! С купцом поговорю сам! Скажет, где деньги!
— Бери! — отвечают хохотом. — С твоею мордой катом быть!
Яценка заталкивают в дом. Под рёв толпы да гул церковных звонов выводят других. Толпа уже кричит, что народ взялся за оружие и в соседних городах да местечках, — вся гетманщина бьёт проклятых. Вот бы запорожцам подать весть!
Батько Голый глядит на человеческое море очень внимательно, и Петрусю, таки пробившему дорогу к крыльцу, кажется, что атаман сегодня обязательно раскроет перед всеми людьми свои тайные намерения.
10
Киевский митрополит Иоасаф Кроковский, возвращаясь из Москвы, заехал на гетманов зов в Борзну. В сильной печали выходил старик из покоев дома, перед которым толпилось казацтво, кареты, кони. Жёлтый отблеск свечей струился по чёрно-седой бороде, а сосредоточивался он в сердцевине золотого креста. На крупных ласковых глазах стояли слёзы. На пороге митрополиту встретился стольник Протасьев, присланный царём. Склонившись для благословения под митрополичью руку в пышном рукаве, стольник с немым вопросом взглянул на святого отца, но вместо ответа услышал тяжёлый вздох. И так понятно: смятенная душа вот-вот оставит иссохшее тело.
— Не спит. Еды не принимает, — прошептал Протасьеву в полутьме покоев генеральный писарь Орлик.
Полковники со всех сторон стояли молча. На шляхетном лице умирающего проступила прозрачная благостность.
— Помогла молитва, — раздался шёпот.
Гетман вдруг шевельнул серыми устами:
— Поеду... За мной везут мою домовину...
Говорил умирающий чётко. Протасьеву припомнились рассказы о крепких стариках, которые до смерти сохраняют понимание и речь, и он почтительно сунул в жёлтые руки указ с большими красными печатями.
— Писано, что вашей милости не надобно ехать. И на словах велено передать, чтобы вы с обозом оставались на этом берегу. За Десну посылайте лёгкое войско.
— Прочти, — кивнул гетман Орлику, сверкая глазами. — Да простит его царское величество: его письма следует читать как молитву, а я...
Старшины отворачивались, как слабые женщины. Протасьев должен был смотреть, чтобы обо всём досконально доложить царю.