Волосы у него были спутанные, пиджак пыльный и заляпанный, готовый разойтись по плечевым швам. Он наклонился к столу — квадратная челюсть, сонный вид.
— Если мы изолируем шальную мысль, проходящую мысль, — сказал он, — мысль, происхождение которой непостижимо, тогда мы начнем понимать, что мы обыденно помешаны, каждодневно безумны.
Нам понравилась идея каждодневного безумия. Это казалось таким правдивым, таким реальным.
— В самой глубине нас, — сказал он, — только хаос и мрак. Мы изобрели логику, чтобы забить назад природных себя. Мы утверждаем или отрицаем. Мы ставим «Н» после «М».
«Самая глубина нас, — подумали мы. — Он правда так сказал?»
— Единственные законы, что имеют значение — законы мышления.
Его кулаки прижимались к столу, белые костяшки.
— Все прочее — дьяволопоклонничество, — сказал он.
Мы ходили гулять, но не встречали нашего человека. Венки с передних дверей в основном исчезли, случайная нахохлившаяся фигура, счищающая снег с лобового стекла машины. Вскоре мы начали понимать, что эти прогулки — не обычные брождения вне кампуса. Мы не смотрели на деревья или вагоны, как обычно, именуя, считая, каталогизируя. Все стало иначе. Была какая-то мера в человеке в куртке с капюшоном, старом сутулом теле, лице, обрамленном монашеским куколем, история, поблекшая драма. Нам хотелось увидеть его еще раз.
В этом мы сошлись, я с Тоддом, и, между прочим, совмещали усилия, чтобы описать его день.
Кое — когда мы заматывали лица шарфами и говорили приглушенно, только глаза открыты улице и погоде.
Мы не понимали, зачем это делаем. Но мы пытались быть скрупулезными, каждый день добавляя новые элементы, делая правки и добавки, и все время оглядывая улицы, пытаясь вызвать человека объединенной силой воли.
Тодд сказал, что Россия для него слишком велика. Он терялся в просторах. Рассмотреть Румынию, Болгарию. Еще лучше — Албанию. Он христианин, мусульманин? С Албанией, сказал он, мы углубляем культурный контекст. Слово «контекст» было его козырем.
Я осознал, что забыл сказать Тодду, что Илгаускас читает Достоевского в оригинале. Это была возможная правда, полезная правда. Она делала Илгаускаса, в контексте, русским.
Это была моя хрустальная цепочка — старик и Илгаускас и Достоевский и Россия. Никак не мог выкинуть ее из головы. Тодд сказал, что это станет трудом моей жизни. Я потрачу всю жизнь в пузыре мыслей, совершенствуя цепочку.