Мы завариваем зеленый китайский чай с жасмином, привезенный мне Костей в подарок, хрустим крохотными крендельками-сухариками, купленными мной в местной «Копейке», я усиленно хвалю Косте его чай, хотя такой чай несложно купить теперь и в Москве, он, в свою очередь, восторгается моими «копеечными» крендельками, и вновь говорим о судьбах России, об Америке, о российском и американском президентах — и нам хорошо, нам в кайф сидеть так, минуты летят, как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения… Раза два мы едва вновь не влетаем в еврейскую тему, но теперь я настороже и не позволяю Косте свалить меня в эту яму. Ой, прости-прости, с винящейся улыбкой машет он крест-накрест руками перед собой.
Но вдруг он буквально подпрыгивает на своем табурете:
— Слушай! — взглядывает на часы у себя на руке и вскидывает на меня глаза: — Извини, но… тебе пора.
Я тоже смотрю на часы. Ого, мы засиделись за его немецко-китайским чаем и моими российскими «копеечными» крендельками! Мне и в самом деле пора вон из квартиры — чтобы не вводить в смущение его женщину. Которая с минуты на минуту должна появиться.
Одна из причин, по которой он приезжает в Россию, может быть, и наисущественнейшая, — это женщины. В Германии он вынужден жить абсолютным монахом. Немкам он не интересен, и у него нет даже возможности завязать с кем-нибудь из них знакомство. Тем же, с кем он имеет возможность завязать знакомства в синагогах, он не интересен в той же мере, что немкам, — это всё немолодые еврейки, думающие уже совсем об ином, а не о постели. Что до проституток, то они ему не по карману; а если бы карман и позволял ему пользоваться их услугами, он бы не смог прибегнуть к этому виду любви: в дни нашей молодости проститутки были явлением экзотическим, а то, что не закреплено привычкой в молодости, с годами становится невозможным.
— Веди себя хорошо, — стоя уже в дверях, строго говорю я Косте, наставляя на него палец. — Чтобы девушка была тобою довольна.
— Девушка! — ухмыляется Костя. — Я не такой греховодник, как некоторые.
Это он намекает на Евдокию, о которой ему, естественно, было мной поведано.
— Вы, сэр, блудник, — не оставляю я безответным его выпад.
— Ну да, ну да! — восклицает Костя. — Это все досужие байки про нас, евреев, что мы…
— Костя! — взревываю я.
— Ой, извини-извини, — машет перед собой руками крест-накрест Костя. Но вместо того чтобы дать мне уйти, придерживает меня за рукав. — Слушай, вот друг детства твой, ты мне о нем рассказывал… фамилия у него еще, как у швейной машинки…
— Зильбер, — напоминаю я Косте.
— Точно, Зильбер! — как-то необыкновенно радуется он. — Ты говорил, мать у него русская, отец еврей… и вот кем он себя почувствовал в конце концов? Русским? Евреем? Как это с ним случилось?
— Представления не имею, кем он себя почувствовал, — говорю я. — По-моему, его эта проблема не волновала.
На улице все так же веет с неба холодной моросью прочно обосновавшаяся на наших просторах жидкая европейская зима. Несколько дней легкого мороза на Новый год — и снова происки масонов. После кухонного трепа с Костей на душе у меня благостно и умиротворенно. А гляди-ка, думаю я с этой благостностью, пока иду к своему корыту, оставленному метрах в сорока от подъезда, так зимняя одежда может и не понадобиться, жизнь становится экономней, легче телу — тяжелей в кошельке.
Однако мысль о кошельке тотчас заставляет меня вспомнить о Евгении Евграфовиче. И от моей благостной умиротворенности мигом ничего не остается. Духовная жизнь — духовной жизнью, но ведь надо же питать и плоть. Следует звонить Балерунье, встретиться с ней, суметь объясниться…
— Что с тобой такое? — спрашивает меня Евдокия, когда я, уже ведя машину, отвечаю на ее звонок по мобильному. — Думала уже, что ошиблась номером.
Это так прозвучало мое «Слушаю!», что я прохрипел в трубку. Должно быть, голосом висельника с реи, пытающегося в последнем усилии содрать с себя веревку.
— Всё в порядке, — со старательной бодростью произношу я, демонстративно откашливаясь. — Горло просто что-то пережало.
— Что его у тебя пережало? — заботливо спрашивает моя радость. — Ты не заболел?
— Здоров, полон сил и уже на полдороге к тебе, — отвечаю я. После чего прерываю наш разговор, у меня на самом деле нет сил разговаривать с нею: — До скорого. Тяжелый трафик.
Хотя трафик совершенно обычный, можно даже сказать — легкий.
«Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», — принимаюсь я напевать бодрую опереточную арию, бросив умолкшую трубку на соседнее сиденье.
Незатейливая лихая мелодия должна взбудоражить меня, разогреть кровь, отодвинуть в сторону нежданные-негаданные затруднения на пути к превращению в ротшильда, объять своим жизнерадостным оптимизмом, наполнить залихватской веселой энергией. Хотя то, что там произошло в усадьбе у этой маркизы, ой как невесело, ой как нехорошо, ой как печально…